Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
— Нечего, — говорит, — на такие горе-установки народные финансы переводить! — Малофейку у меня из руки вырвал и выбросил, гад такой, в форточку. Из этого я вывел, что он уже не зам, а директор всего института. Так и было. Кимза вдруг захохотал, академик тоже, Влада Юрьевна заулыбалась, народу набилось до хера в помещении. Академик орет:
— Обезьяны! Троглодиты! Постесняйтесь собственных генов!
— У нас, с вашего позволения, их нету. У нас не гены, а клетки! — отбрил его замдиректора. — Признаетесь в ошибках?
Потом составляли кому-то приветствие, потом на заем подписывались, и меня дернули на заседание Ученого совета. И вот тут началась другая судьба — убрали говно собачье из-под осенних листьев. Выкинул я его своими руками.
Но по порядку. Поставили меня у зеленого стола и вонзились. Мол, зададут мне несколько вопросов, и чем больше правды я выложу, тем лучше мне будет как простой интеллигентной жертве вредителей биологии. Задавать стал замдиректора:
— В каких отношениях находился Кимза с Молоди-ной? Писал ли за нее диссертацию и оставались ли одни?
Но по порядку. Я тебе разыграю допрос.
— В отношениях, — говорю, — научных. На моих глазах не жили.
— Говорил академик, что сотрудники Лепешинской только портят воздух?
— Не помню. Воздух все портят. Только одни прямо, а другие исподтишка.
— Вы допускали оскорбительные аналогии по адресу Мамлакат Мамаевой?
— Не допускал никогда, уважал с детства. Имею портрет.
Я сразу усек, что донос тиснула одна из лаборанток. Больше некому. Валя, псина.
— Кимза обещал выдать вам часть Нобелевской премии?
— Не обещал.
— Кто делал мрачные прогнозы относительно будущего нашей планеты?
— Не помню.
— Как вы относились к бомбардировке вашей спермы нейтронами, протонами и электронами?
— Сочувственно.
— Обещал ли Кимза сделать вас прародителем будущего человечества?
— На хуй мне это надо? — завопил я. — Первым по делу пустить хотите?
— Не материтесь. Мы понимаем, что вы жертва. Что сказал академик относительно сталинского определения нации?
— По мне, все хороши, лишь бы ложных показаний на суде не давали. Что жид, что татарин.
— Почему вы неоднократно кричали? Вам было больно?
— Приятно было, наоборот.
— Вам предлагали вивисекцироваться?
— Нет, ни разу.
— Вы знаете, что такое вивисекция?
— Первый раз слышу.
— В чем заключалась ваша… ваши занятия?
— Мое дело дрочить и малофейку отдавать. Больше я ничего не знаю. Действовал по команде «внимание — оргазм!». Как услышу, так включаю кожаный движок.
— Как относились сотрудники лаборатории к Менделю?
— Исключительно плохо. Неля даже говорила, что они во время войны узбекам в Ташкенте взятки давали и заместо себя в какой-то посылали Освенцим. И что ленивые они. Сами не воюют, а дать себя убить — пожалуйста.
— Кем проповедовался морганизм?
Началось, думаю, самое главное, и вспомнил, как Влада Юрьевна говорила: «Что было бы, Николай, если бы дядя Вася в морге рыдал над каждым трупом?» С ходу стемнил:
— Что это за штука — морганизм?
— Вам этого лучше не знать. Кто с уважением отзывался о космополитах?
— Кто это такие? Первый раз слышу.
— Выродки! Люди, для которых не существует границ.
Пиздец, думаю, надо будет предупредить международного урку вечером.
— Сколько часов длился ваш рабочий день и сколько спирта вы получали за свою трудовую деятельность?
Ну, думаю, пора принимать меры. Косить надо. Затрясся я, надулся до синевы, подбегаю к другому концу стола — и хуяк в рыло замдиректору полную чернильницу чернил. А она в виде глобуса сделана. Хуяк, значит, — и в эпилепсию. Упал, рычу, пену пускаю. Ногами колочу, начкадрами по яйцам заехал. Кто-то орет:
— Язык ему надо убрать, задохнется, зубы быстрей разожмите чем-нибудь железным!
Кто-то сует мне между зубов часы карманные. Я челюстью двинул, они и тикать перестали. Глазами вращаю бессмысленно. Эпилепсия — первый класс по Малому театру. Перестарался, подлюга, затылком ебнулся об ножку стола и начал затихать постепенно. А они вокруг меня держат совет, чтобы сор из избы не выносить, Западу пищу не давать. «Скорую помощь» вызвали.
— Этого я никогда не ожидал от своей бывшей жены, — сказал замдиректора — вся рожа и рубашка в чернилах, — хотя о ее связи с Кимзой догадывался. Она просто мелкая извращенка. С сегодняшнего дня мы разведены.
Ну уж тут я чуть не вскочил с пола, однако сдержался. А «скорая помощь» — ее за смертью, сволочь, посылать — все не едет. Я опять забился, потом притих и говорю: «Во-ды-ы! Где я?» Отплевываюсь сам почему-то чернилами, с губы пена фиолетовая капает, шатаюсь с понтом, все болит. Мне говорят, чтобы не нервничал, работу обещали подыскать, воды подали, на Кимзу заявление просили сочинить и вспомнить, приносил ли он на опыты фотоаппарат. «Скорая» так и не приехала. В общем, они перебздели из-за меня.
Я только вышел из института, беру такси и рву к дому Влады Юрьевны. В голове стучит, ни хуя себе уха!.. Евонная жена она… ни хуя себе уха… ах ты сука очкастая! И жалко мне, что чернильница была глобусом, а Земля наша не квадратная. В темечко бы ему до самого гипоталамуса, гнида, острым краем. Такую парашу пустить про лучшую из женщин! «Мелкая извращенка!»
Подъезжаю, блядский род, к ее дому, шефу говорю: «Стой и жди». Сам квартиру нашел, звоню. Открывает она, Влада Юрьевна, слава тебе господи!
— Николай, почему у вас все лицо в чернилах?
— Ваш муж бывший допрашивал. Но я не раскололся и никого не продал.
— Ах, он успел публично отказаться от менделистки-морганистки? Заходите. Собственно, я сама ухожу. Уже собрала вещи.
Короче говоря, тут уж я не таился и говорю:
— Едемте ко мне, не думайте ничего такого, я один живу, могу и у приятеля поошиваться, а вы будьте как дома.
— Едемте, — отвечает, — но ведь вы с Толей в одной квартире живете…
— Ну и что? — кричу и чемодан беру уже за глотку.
Жил я тогда один. Тетку мою месяцев шесть как захомутали. Ее, если помнишь, паспортный стол ебал, она и устраивала через него прописки. За деньгу большую. И погорела. Один прописанный шпионом оказался. А эти падлы не то что мы, которые всю дорогу в несознанке. Раскололся и тетку продал. Дедка за репку, бабка за папку. Тетка продала своего, тот разговорился. Трясанули яблоньку, и всех, кого они прописали, выселять начали. Между прочим, тетке я кешари каждый месяц шлю и деньгами тоже. Хуй в беде оставлю. Значит, едем мы в такси, она мне ваткой чернила на ебальнике вытирает, а у меня стоит от счастья — никто еще за чистотой моей не следил. Никогда. Любили меня неумытого на сплошных раскладушках. Романтиком я был. Всегда в пути, как сейчас говорят. И оказывается, Влада Юрьевна еще до войны студентами крутила с Кимзой роман. Но целку до диплома он ей ломать не хотел. Так я понял. Тут война. Кимзу куда-то в секретный ящик загнали, бомбу делать или еще что-то. Года через два появляется он, весь облученный от муде до глаз, и, сам понимаешь, на такую пипиську только окуньков в проруби ловить, и то не клюнет. Трагедия. Хотели оба травиться. А Молодин, замдиректора, уговорил как-то Владу Юрьевну. Хули, действительно, вешаться? И Кимза ей согласие дал. Она мне зачем рассказала-то? Чтобы я с ним был вежливый и сожалительный. Чтобы матом не ругался. Она бы в его комнате жила, но боится, Кимза запьет от тоски, что с ним уже случалось. Приехали. Сгрузили вещички. Я и рассудил как проводник: надо спускать на тормозах. Взял бельишко и говорю Владе Юрьевне:
— Поживу у кирюхи, а вы тут не стесняйтесь: за все уплачено. — И пошел к международному урке.
Спиртяги взял. Лабораторию прикрыли. Завтра не дрочить. Можно и нажраться. Выпили. Предупредил я его, чтобы поосторожнее рассказывал, как за границу перепрыгивал до тридцатого года в экспрессах. А то космополитизм пришьют. И бедный мой урка международный совсем до слез приуныл. Он же, говорит, три языка знает и четыре «фени». Польский, немецкий и финляндский. Правда, на них его только полиция понимает и проституция, но и так бы он Родине сгодился — чертежи какие пиздануть из сейфа у Форда или дипломата молотнуть за все ланцы и ноты дипломатические. Ты знаешь, лох, говорит урка, сколько я посольств перемолотил за границей? В Берлине брал греческое Ёи японское, в Праге, сукой мне быть. — немецкое и чехословацкое. Но в Москве — ни-ни! Только за границей. Я ведь что заметил: когда прием и общая гужовка, эти послы, ровно дети, становятся доверчивыми. В Берлине я с Феденькой-эмигрантом — он шоферил у Круппа — подъезжал к посольству на «Мерседесе-бенчике». На мне смокинг и котел, чин-чинарем. Вхожу, говорит урка, по коврам в темных тапочках на лесенку, по запаху канаю в залу, где закуски стоят. Самое главное в нашей работе — это пересилить аппетит и тягу выпить. А послы мечут за обе щеки. На столе поросята жареные, колбасы отдельной до хуя, в блюдах фазаны лежат, все в перьях цветных, век свободы не видать, говорит, если не веришь. Попробуй тут удержись — слюни как у верблюда текут, живот подводит… В Берлине вшивенько тогда с бациллой было. Все больше черный да черствый. Но работа есть работа — просто так щипать[9] я и в Москве мог. Выбираю посла с шеей покрасней и толстого. Худого уделать трудно, он как необъезженный вздрагивает, если прикоснешься, и глаза косит, тварь. Выбираю я его, с красной шеей, в тот момент, когда он косточку обгладывает поросячью или же от фазана. Обгладывает, стонет, вроде кончает от удовольствия, глаза под хрустальную люстру вываливает, падаль. Объяви ты его родному государству войну — не оторвется от косточки. Тут-то я, говорит урка, левой вежливо за шампанским тянусь, а правой беру рыжие часы или лопатник с валютой. Куда там! Исключительно занят косточкой. Теперь вся воля нужна, чтобы отвалить от стола с бациллой. Отваливаю. Феденька уже кнокает меня у подъезда. Подает шестерка котелок. Я по-немецки выучил, трекаю— себя называю. Другой шестерка орет: «Машину статс-секретаря посольства Козолупии!» Феденька выруливает, и мы солидно рвем ужинать. Нагло работали. Кому я мешал? Я же враждебную дипломатию подрывал и даже не закусывал. И запел урка: «На границе тучи ходят хмуро». А я сижу слушаю — и забываюсь. Подольше бы говорил. Посоветовал ему в Чека написать, попроситься. Он говорит, что уже написал и ответ пришел: ждать, когда вызовут. Я ему не поверил. Что такое морганизм, спрашиваю, знаешь? И рассказываю, как мне его пришить хотели. Международный урка загорелся с ходу, забыл свои посольства и экспрессы: пошли, говорит, возьмем их с поличным! Пошли в морг! А во мне такая любовь и тоска, что я согласился. Поддали для душка и тронулись. Морг этот за нашим институтом во дворе находился. Дача зимняя. Окна до половины, как в бане, белилами замазаны. Свет дневной какой-то бескровный горит — в трех с краю. Встали мы на цыпочки и давай косяка давить. Никого нет. кроме покойников. Лежат они голые, трупов шесть, и с ихних бетонных кроватей вода капает. Обмывали. А в проходе шланг черный змеей из стороны в сторону вертухается — вода из него хлещет. Дядя Вася, видать. выключить забыл. Не поймешь — где баба, где мужик, да и все равно это. Ноги у меня подкосились от страха и слабости. Ничего нет страшней для меня, карманника, когда человек голый и нет на нем карманов. На пляже я не знаю, куда руки девать. В бане, блядь, особенно безработицу чувствую. Но там хоть голые, без карманов, но живые, а тут мертвые. Полный пессимизм. А международный урка прилип к окну — не оторвешь. Прижег я ему голяшку сигаретой — сразу оторвался, разъебай. Хули, говорю, подъезд раскрыл, нет тут ни хуя интересного. А он уперся, что, мол, наоборот. И что как угодно он может себя представить: и в Монте-Карло, где он ухитрился спиздить у крупье лопаточку, что деньги гребет — на хера ее только пиздить, неизвестно, — в спальной посла Японии в Копенгагене, и в Касабланке, где он на спор целый бордель переебал, девятнадцать палок кинул, пять долларов выиграл, и в Карлсбаде в тазике с грязью, ну где хочешь, там он и может себя представить. А в морге, говорит, век свободы не видать, изрубить мне залупу на царском пятачке в мелкие кусочки, — не могу, и все. Вот загадка! Смотрю — и не могу. И лучше не надо. Эту границу никогда не поздно перейти. А пока хули унывать!
Еще поддали… Сидим в кустах, как лунатики, и поддаем. Я и плакать тогда начал, ковыряю в дупле спичкой и реву, сукоедина, как гудок фабрики имени Фрунзе. Международный урка думает, что я трупов перебздел, нервишки не выдержали, а у меня одно на уме. «Я. — говорю, — смерть ебу, понял?» — «Ты-то, — говорит урка, — се ебешь, а она с тебя не слазит, мослами пришпоривает!» Тут я не выдержал и раскололся урке, что мою малофейку без моей помощи перевели в организм Владе Юрьевне и попала она впервые в историю. Как быть? Может, ковырнуть, а я уж сам по новой накачаю? Или идти в роддом с кешарем и букет из ЦПКиО спиздить? Как я дитя на руки возьму и баюкать буду? У меня, чую, компас неполноценности начинает вздрагивать. Зачем это они выдумали, бляди, разве не смог бы я просто так палку кинуть? Со своей-то злой малофейкой? И чего оргазму пропадать? Я, сучий мир, еще, слава богу, не машина, и муде у меня сварное, а не на гайках. Правильно, думаю, Молодин-замдиректора ломиком пиздятину искусственную раскурочил, одно мокрое место от нее осталось — ебаный нейтронами Николай Николаич. Обидно мне. Как быть? Урка слушает, хохочет. Такой прецедент был, говорит, у нас в Воркуте. Один фраер пятерку волок, год остался, приезжает к нему баба на свидание с пацаном-двухлеткой. Он ее с вахты вытолкал и разгонять начал. Падла, такая-сякая, проститутка, меня тут исправляют, а ты ебешься с кем попало, алиментов захотела, шантажистка!» Тут даже опер наш возмутился. «Такая нахаловка, — говорит, — товарищ Лялина, у нас не прохазает. Мы на стороне заключенных, а личных свиданий у вас не было ни одной палки, потому что муж ваш — фашистская сволочь, картежник, отказник и саботажник. Идите на хуй откуда явились!» Баба — в слезу. Доказывает: приходил Лялин в командировку, пилил и слова говорил. А Лялин кричит: «Конвой! Бей по ней прямой наводкой! Пускай, сука, проверяет деньги, не отходя от кассы!
Шантаж!» С тем баба и уехала. А ведь Лялин, сволочь, в побег по натуре ходил. Я один знал. Нас тогда не считали даже. Мороз сорок пять градусов, жрать не хуя и убежать некуда. А Лялин бегал. И все с концами. Наебется, как паук, и обратно чешет. Талант громадный был. Из Майданека бегал, не то что с Воркуты. Я, говорит, поебаться бегу, так как дрочить не уважаю из принципа. Такого человека любая разведка разорвала бы на части. Я говно по сравнению с ним.