Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Фарлаф шагнул в сторону, небрежно ткнул острием меча в зашевелившегося под ногами окровавленного грека, сплюнул:
– Экий живучий…
И преданно уставился на меня, ожидая указаний. А мне не до него было. Глядел в небо, где, оставляя надежду павшим в битве душам, еще метались всполохи золоченого шлема Перунницы, и вспоминал. Богов вспоминал, людей, нежитей… Дороги, глазу невидимые… А сквозь пелену воспоминаний сочились почти забытые голоса, звали меня назад, туда, где все начиналось…
Родился я ранним утром. Бабки, что всегда крутятся возле избы роженицы и ждут подарков с сытным угощением, сказывали, будто едва закричал я – поднялся с земли туман, да такой, какого уже много лет упомнить не могли. Видоки всполошились, побежали за Сновидицей – кто, кроме нее, этакую невидаль растолковать сможет – к худу иль к добру?
Ведунья сперва идти не хотела – еле уломали, а потом, увидав туман, рассердилась:
– Вы меня затем звали, чтоб на морось поглядела?!
Тут кто-то из старух и ляпнул:
– Да что ты, что ты?! Звали тебя новую жизнь приветить да наречь ребеночка.
Хорошо мать моя тех слов не слышала, а то несдобровать было бы той болтливой старухе, что их молвила. Кто же у ведуньи имя для ребенка просит? Есть для этого случая гогь-баба, та, которая у роженицы пуп перегрызает и банную воду для младенца от уроков заговаривает. Да только слово не воробей, вылетит – не поймаешь… Никто не решился болтливую старуху пожурить и ведунью от наречения отвадить…
Сновидица до ворот не пошла, имя у первого встречного не стала вызнавать, а просто постояла немного, поглядела на туман да и сказала:
– Назовите мальчика Хитрецом. Туман ему отец родной, вода – матушка. Это имя не я – они мальчонке дали…
– Что ж это за имя? – зашептались люди. – Разве так любимого первенца нарекают?
– Сами меня просили, – пожала плечами Сновидица. – А в утешение скажу – не быть мальчишке здоровым и сильным, зато быть всеми уважаемым!
Слышавшие ее засмеялись. У нас более почитаемых, чем удачливые охотники, не найдешь, хоть все Приболотье обойди. А какой охотник без силы да здоровья?
– Впрямь Хитрецом уродиться надобно, чтоб без крепости и сноровки уважаемым стать! – хохотали родичи, а Сновидица обиделась:
– Глупцы! Вы уж гнить будете, а он – облака двигать да с каждым месяцем нарождаться! Быть ему Бессмертным!
Когда Бессмертных упоминают, тут уже не до смеха, но все же ведунье не поверили.
Правильно не поверили – текло время, неслись годы, а лишь одно ее предсказание сбывалось – не водилось у меня силы и здоровья… Мать, сидя на крылечке, плакала, утирала соленые слезы расписным рукавом, когда видела, как чужие малыши по лесам бегают да легкими луками балуются, а я в избе сижу, носом хлюпаю, слабой грудью дохаю… Никто со мной не водился, не сроднился я с погодками, видать, оттого и боялся всех, шарахался от них, словно нежить, прятался под лавку, сверкал оттуда испуганными глазами и вылезать не желал, покуда не закрывалась за гостем дверь… Мальчишки уж сами в леса за малой дичью ходили, а я и лук натянуть толком не умел.
Отец терпел-терпел и не выдержал – отлупил меня так, что вся спина болела. Отхлестал с приговорами о нерадивости и глупости моей… Я брыкался под отцовым прутом, мать звал… Она, может, и заступилась бы, да самой невтерпеж стало насмешки сносить, на чужих детишек, здоровьем не обделенных, с крылечка любоваться. От горя-печали злилась на меня, ругала, а затем по мужнину примеру и поколачивать начала, заставляя хоть нос на двор высунуть. Лишь без толку… Для меня страшней врагов не было, чем ребятня, издевками донимающая. Стоило им углядеть меня – налетали вороньем, бежали следом, кричали:
– Глянь-ка, Домовик вылез!
– А что ж он хилый-то такой?
– Да у него исполох все здоровье унес!
– Ой, гляньте, девочки, какой заморыш!
– А ты за такого замуж пошла бы?
– Да я уж лучше за Лешака – тот хоть света дневного не пугается, штаны со страху не мочит!
Резвились они, точно молодые зверьки, потешались, пока не выскакивала на двор озлобленная мать и не гнала всех долой.
С обиды она не разбирала даже, чем лупит да куда попадает, – ребятня удирала с воплями, прихрамывая и прихватываясь за побитые бока… А я опять в избу уползал – там хоть косился недобро отец, а не смеялся никто…
Садился я в угол, крутил деревянные куклы и вспоминал духов лесных, о коих дети болтали. Казались они мне могучими, грозными, но, под лавкой сидя, я сильнее оказывался – повелевал ими, трепал косматые бороды, ставил на колени… Мать едва могла меня от игры оторвать – не желал я покидать мир, где был не заморышем жалким – повелителем могучим, не хотел в свою страшную детскую жизнь возвращаться…
И взрослеть не хотел, да время не умолишь, не придержишь – становился старше… Уж и под лавку не влезал, и на двор выходил помалу – старились родители, ухода требовали… А более всего желали они женить меня. Только где такую дуру сыщешь, чтоб за убогого замуж пошла? Не дождались мать с отцом внуков – померли…
Хоронили их всем печищем, три дня тризновали… Впервые тогда довелось мне на люди показаться, впервые насмешек не услышать… Но в молодые годы свое горе быстро забывается, а чужое – того быстрее, и, спустя немного, посыпались смешки и задоринки с прежней силой… Только некому было теперь за меня заступаться…
Старшие малолеток ругали – нехорошо, мол, убогого обижать, а они, потирая ученые родителями места, оправдывались:
– Что он, словно блазень, без дела шастает, на чужом горбу живет? Хоть бы дрова колол, коли ничего другого не умеет!
Ответить на это ничего не мог – не было у меня дела. Семи дней не проходило, чтоб не валился я на полати в горячечном угаре, не кашлял под Грудницей. Даже Сновидицыны заговоры с отварами травяными мало помогали.
– Тебе, малец, побольше по лесу ходить надобно да ночами под девичьими окнами песни петь – хворь и отступит… – говорила она, натирая мою тощую грудь топленым свиным жиром. – Лес да любовь любую Лихорадку отвадят…
Сухие маленькие ладони крепко терли-драли кожу, наполняли тело нежным теплом… Я бы и рад был ее послушаться, но пугал меня лес – помнились духи, коих еще малышом выдумал, коим бороды трепал… А что, как услышали мои игры, затаили обиду, ждут, когда на расправу приду?