Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Рука и нога загипсованы, лицо раздуто, раны на голове кое-как залатаны, костюм порван в клочья: в таком виде Ла Кабра появился у Хумса и, не вдаваясь в объяснения, вынул из шкафа мандолину, положил на нее кисть винограда и курицу, взял чистый холст и засел за натюрморт.
Испуская радостные возгласы, все подняли бокалы за возвращение блудного сына.
Зум полагал, что в литературе уже ничего нельзя сделать: «Невозможно превзойти великих». Он сознательно ограничил свой мир: «Пишу о том, что вижу», — но при этом пытался доказать, что в области видимого ему нет равных. Он проводил целые часы перед бутоном розы в метафорических размышлениях о потаенном цветке, о притягательном стебле, об их готической страстности, — но в самый ответственный момент его заставала врасплох вылетевшая оттуда пчела, из-за которой розе уже не остаться в вечности, ибо насекомое унесло с собой ее тайну. Хумс говорил ему: «Как можешь ты говорить о видимом, если видеть — значит расчленять произвольным образом, вонзать нож в невидимое целое?» Зум мог только преклоняться перед недоступными его сознанию качествами, пытаться удержать в своих стихах кратковременный восторг мгновения. В итоге предметы от его дифирамбов выглядели жалко. Плод гнил прямо в руках.
Когда Ла Кабра пролил буйабес и зарыдал, уткнувшись лицом в омлет по-нормандски: «Зачем надо было делать из меня художника? Черт бы побрал эту мандолину, виноград и мертвых куропаток! Хочу жениться и успокоиться!», Хумс, как бы не слыша, продолжал:
— Если правда то, что Искатели истины, приходя в деревню, первым делом снимали комнату и подвешивали к потолку картофельный клубень на нитке, а затем выходили на улицу, преследуя две цели: заработать денег и встретить кого-нибудь, дабы поведать ему истину (клубень усыхал, потом падал, и тогда у искателей было два часа, чтобы покинуть это место, новых друзей, учителей и приобретенное там имущество), то, как я считаю, есть и другой выход. Прибыв в деревню, необходимо поместить клубень в сосуд с водой. Если на нем появятся глазки, ростки, листья, то в этом месте следует остаться навсегда.
Месяцем позже Зум устроил Хумсу и приятелям небольшое представление. За обедом у каждого прибора стоял сосуд с водой: в нем помещался клубень с длинными ростками. Подняв бокал, Зум предложил всем назваться «Обществом цветущего клубня». Все зааплодировали, но под конец банкета Ла Кабра взобрался на стол, топча зеленые листки, и поимел Хумса, крича ему сзади: «Ты — сухой клубень! Зачем говорить о цветении? Здесь никто не пустит ростков! Мы уже упали с потолка!»
Зум помог Хумсу спуститься — тот кряхтел и шатался, — уложил его, поставил у кровати горшок и убаюкал товарища, напевая некую смесь из стихов Фаридуддина Аттара[10] и Хань Шаня[11], положенную на мотив танго Гарделя[12]:
Ты не мертвый, ты не спящий, не живой: больше нет тебя!
Вот дорога в облака
в пустоте, тра-ля-ля-ля!
Светало. Хумс свернулся клубком и, засыпая, вздохнул:
— Свет зари… Большая черная бабочка — обломок ночи, которой никак не уйти.
Тот, кто щедр и бескорыстен, тот от мира не ушел.
Кафе «Ирис»: сиреневые стены, немощные официанты подают вино с корицей в лиловых бокалах. Рядом с дверью висят пурпурные халаты, предоставленные заведением. Сотрапезники — породненные общим цветом — ведут живую беседу. Порой кто-нибудь из официантов умирает. Кафе остается открытым, покойника уносят в помещение над баром. В сигарный дым и аромат герани вплетаются слова прощания. На другой день свободное место занимает новый старик и ничего как будто не меняется; встреча со смертью не состоится, посетителям кажется, что, не подгоняемые никем, они встретят в этом кафе конец времен.
Энанита подносит Деметрио букет фиалок:
— Кто ты?
— Я тот, кто кружится возле меня!
— Где ты был?
— В туннеле, одетый во все то, что мне приходилось носить в жизни.
— Куда ты идешь?
— Одни уходят, другие приходят; остаются только камни у дороги.
— В детстве я читала сказку про то, как один рассеянный человек потерял пуговицы. За ним шла женщина, подбирала эти кружочки и ела. Вот наши с тобой отношения, Деметрио!
Поэт предпочитает смолчать, окунув цветы в вино. Затем поедает их.
Энанита ночь напролет пытается щипчиками удалить все линии со своих рук.
— Толин, ты не знаешь, Деметрио собирается ко мне? Вот уже семь дней я никуда не выхожу, ничего не ем, только жду его.
Энанита — единственная женщина, полюбившая Деметрио. Они играли вместе, когда были детьми примерно одного роста. В десять лет она подарила Деметрио свою девственность; тот обожествил ее. Но затем Деметрио вырос, а Энанита — нет.
Он начал стыдиться ее, требовал, чтобы она носила каблуки, с каждым разом все более высокие. С высоты ста семидесяти восьми сантиметров он ненавидел энанитовы сто пять. Для Энаниты он был Богом, и она молилась на его фото. Деметрио больше не хотел ее видеть: крошечный рост женщины делал его импотентом. Он мечтал покорить стокилограммовую самку выше себя, чтобы упасть на нее, как гроз-ноувлажненный эректолит и кувыркательно особачить.
Толин чувствовал себя неуютно в этой комнате: слишком короткая кровать, узкие окна, вещи, разложенные в полуметре от пола. Все было приспособлено для Энаниты, и потому ее друзья, заходя внутрь, ощущали себя великанами.
— Приду как-нибудь в другой раз.
— Счастливо, Толин. Если увидишь моего Господина, скажи, что я не буду есть и выходить на улицу, пока он не явится ко мне.
Прошла еще неделя. Может быть, голод все-таки заставил ее выйти? Никто не отвечал на звонок. Толин разбивает окно, закрывает газовый вентиль.
— Уходи! Мой Господин не вернется!
— Энанита, одевайся и обещай делать то, что я скажу. Дай мне руку, закрой глаза…
Он вытаскивает Энаниту из помещения и блуждает с ней по улицам, делая крюки и петли, чтобы сбить ее с толку. Затем доходит до лесопарка, взбирается на деревянный мостик шириной сантиметров в пятьдесят и там, на двадцатиметровой высоте, говорит ей: «Смотри!».