Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
— Милые барышни! — воскликнул он, принимаясь отирать лоб. — Как же мне хотелось пить! Мне рассказывали про одного господина, полковника Лоуренса…
Девы со значением переглянулись и дружно залились смехом. На этот раз они смеялись от души, расходясь все больше и больше. Сначала Гаврилеску смотрел на них в недоумении, потом лицо его осветилось широкой улыбкой, и наконец он рассмеялся тоже, отирая лицо платком.
— Позвольте и мне задать вам один вопрос, — заговорил он, отсмеявшись. — Очень хотелось бы знать, что это на вас нашло?
— Мы смеялись, потому что ты нас назвал барышнями, — сказала первая. — Это у цыганок-то.
— А вот и нет! — возразила вторая. — Не верь ей, она тебе скажет! Мы смеялись, потому что ты перепутал и выпил из крынки вместо стакана. Если бы ты налил, как все люди, в стакан…
— Не слушай ее! — вступила третья. — Она придумает! Кроме меня, тебе никто не скажет. Мы смеялись, потому что ты струсил.
— А вот и нет! А вот и нет! — загалдели две другие. — Это она тебя так подначивает, это она тебя так на храбрость испытывает!
— Струсил! Струсил! — твердила третья.
Гаврилеску сделал шаг вперед и торжественно воздел руки.
— Милые барышни! — произнес он тоном оскорбленного. — Я вижу, вам неизвестно, с кем вы имеете дело. Я не какой-нибудь там. Я — Гаврилеску, свободный художник. И прежде чем я докатился до уроков, с позволения сказать, музыки, и у меня была своя мечта поэта… Милые барышни! — с пафосом продолжал он, выдержав паузу. — Двадцати лет от роду я узнал и полюбил Хильдегард!
Одна из дев пододвинула ему кресло, и Гаврилеску сел с глубоким вздохом.
— Ах! — начал он после долгого молчания. — Зачем вы напомнили мне трагедию моей жизни? Вы ведь уже поняли, надеюсь, что Хильдегард так и не стала моей женой? Случилось нечто, нечто ужасное…
Вторая дева подала ему чашечку кофе, и Гаврилеску стал пить маленькими глотками, в задумчивости.
— Случилось нечто ужасное, — повторил он наконец. — Но что? Что могло случиться? Любопытно, что я не помню. Это правда, я не думал о Хильдегард очень много лет. Я свыкся с утратой. Я говорил себе: «Гаврилеску, что было, то прошло. Либо искусство, либо счастье». И вдруг давеча, как я вошел к вам, я вспомнил, что и я знал благородную страсть, я вспомнил, что я любил Хильдегард!..
Девы переглянулись и забили в ладоши.
— Все же права была я, — сказала третья. — Он струсил.
— Да, — согласились две другие. — Ты была права: он струсил…
Гаврилеску поднял глаза и смерил их долгим, меланхолическим взглядом.
— Я не понимаю, что вы имеете в виду…
— Ты боишься, — вызывающе бросила первая, выступая вперед. — Ты сразу струсил, как только вошел…
— То-то у тебя в горле пересохло, — сказала вторая.
— То-то ты все время виляешь, — подхватила третья. — Сам нас выбирал, а теперь боишься угадывать.
— Я все-таки не понимаю… — попробовал защищаться Гаврилеску.
— Тебе было велено угадывать, — перебила его третья, — которая из нас цыганка, которая гречанка, которая еврейка.
— Попробуй теперь, если говоришь, что не трусишь. — предложила первая. — Угадай. Которая цыганка?
— Которая цыганка? Которая цыганка? — эхом вторили ей две другие.
Гаврилеску усмехнулся и снова смерил их взглядом.
— Это мне нравится, — сказал он, вдруг приходя в хорошее расположение духа. — Вы, стало быть, думаете, что, раз я свободный художник, значит, я витаю в облаках, значит, я понятия не имею, как выглядит цыганка…
— Опять он виляет, — перебила его первая. — Отгадывай.
— Стало быть, вы, — упрямо продолжал Гаврилеску, — вы считаете, что мне недостанет воображения хотя бы на то, чтобы представить, как выглядит цыганка, тем более когда она молода, красива и в натуральном виде…
Потому что он, разумеется, с первого же взгляда понял, кто из них кто. Та, что выступила вперед, совсем нагая, очень смуглая, с черными волосами и глазами, была, без сомнения, цыганка. Вторая, тоже нагая, но в сквозной, зеленоватых тонов накидке и в золотых сандалиях, имела кожу неестественной белизны, отливающую перламутром. Она не могла быть никем иным, как гречанкой. Третья, безусловно, была еврейка: ее бедра плотно охватывала длинная, до полу юбка вишневого бархата, грудь и плечи оставались открыты, а богатые, огненно-рыжие волосы были высоко подобраны и уложены в замысловатую прическу.
— Ну же, угадывай! Которая цыганка? Которая цыганка? — закричали разом все три. Гаврилеску поднялся с кресла и, простерев руку к деве нагой и смуглой, торжественно произнес:
— Только потому, что у меня артистическая натура, я принимаю ваш вызов, хотя это форменное ребячество. Извольте, вот — цыганка.
В ту же секунду — он и глазом моргнуть не успел — его подхватили с двух сторон и закружили, завертели, что-то напевая, насвистывая, приговаривая. Только голоса доносились как бы издалека.
— Не угадал! Не угадал! — долетало до него, как сквозь сон.
Он упирался, пытаясь вырваться из рук, втянувших его в недобрый, колдовской хоровод, но это было выше его сил. Он чувствовал запах разгоряченных юных тел, веяние тех нездешних, вкрадчивых духов, в голове отдавались глухие удары пляшущих по ковру девичьих ног. Еще он чувствовал, что хоровод постепенно влечет его между кресел и ширм в глубину комнаты, но через некоторое время отказался от всякого сопротивления и больше уже ничего не помнил.
Очнувшись, он приподнялся на локтях и увидел перед глазами ту самую нагую и смуглую: она сидела, поджав ноги, на ковре у дивана.
— Я долго спал? — спросил он.
— Не спал вовсе, — успокоила его смуглая. — Вздремнул.
— Но что же, Бог ты мой, вы со мной сделали? — простонал он, поднося руку ко лбу. — У меня что-то с головой.
Он с напряжением огляделся. Комната была как будто не та, и все же он узнал асимметрично расставленные между креслами, оттоманками и зеркалами ширмы, поразившие его с самого начала. Он не мог уловить, как они устроены. Иные, очень высокие, почти под потолок, можно было принять за стены, если бы их боковые створки, загибаясь, не выступали на середину комнаты. Иные, в таинственной подсветке, казались неплотно завешенными окнами, выходящими во внутренние пространства дома. По некоторым, в диковинной, многоцветной росписи, живописно струились шали и кружева, словно бы отгораживая нечто вроде альковов разной формы и величины. Но довольно было присмотреться к одному подобному алькову, как обнаружилось, что это оптический обман, что на самом деле две-три ширмы, составленные вместе, замыкает лишь отражение в большом золотисто-зеленоватом зеркале. Как только Гаврилеску понял, что это обман, комната тут же завертелась вокруг него, и он снова схватился за голову.
— Что, Бог ты мой, вы со мной сделали? — повторил он.
— Ты не угадал, кто я, — с печальной улыбкой шепнула смуглая. — Хотя я нарочно говорила тебе глазами, что не я цыганка. Я — гречанка.
— Греция! — воскликнул Гаврилеску, срываясь с дивана. — Бессмертная Греция!
Его усталость как рукой сняло. Он слышал удары своего сердца, все звонче и звонче, необыкновенное блаженство мягко сотрясло его тело.
— Когда я был влюблен в Хильдегард, — заговорил он восторженно, — я мечтал только об одном, о нашем путешествии в Грецию.
— Недотепа, — вздохнула гречанка. — Надо было не мечтать, а любить ее…
— Мне было двадцать лет, а ей не исполнилось и восемнадцати. Она была хороша… Мы были красивой парой, — добавил он.
И тут обнаружил, что на нем странный костюм: нечто вроде шаровар и коротенькая туника золотистого шелка. Он недоверчиво всмотрелся в зеркало, как бы сомневаясь, он ли это.
— Мы мечтали поехать в Грецию, — наконец сказал он более спокойным тоном. — Нет, это было больше чем мечта, мы уже строили планы, решено было ехать в Грецию скоро после свадьбы. И тут что-то случилось… Но что, Бог ты мой, случилось? — спросил он сам себя, берясь руками за виски. — Такой же жаркий летний день, как сегодня, мучительный летний день. Я увидел скамейку и двинулся к ней, и тут почувствовал, что жара хватила меня по темени, саблей — по самому темени… Нет, это она полковника Лоуренса, это я слышал сегодня от студентов, когда ждал трамвая. Ах! — возопил он в тоске. — Мне бы сейчас рояль!
Гречанка живо вскочила с ковра и, беря его за руку, шепнула:
— Иди за мной!
Она повела его между ширм и зеркал и через некоторое время так ускорила шаг, что Гаврилеску не поспевал за ней иначе, как бегом. Он попытался было остановиться, перевести дух, но гречанка не отпускала его руки.
— Поздно, поздно, — проронила она на бегу, и снова ему показалось, что голос доносится до него из далекого далека, как свист ветра.
Однако на сей раз он не потерял сознания, хотя им приходилось лавировать между бесчисленными диванами и мягкими подушками, огибать сундуки побольше и поменьше, накрытые коврами, зеркала разных размеров, а иногда и причудливых форм, озерцами возникавшие перед ними, как будто их нарочно только что разложили на самом ходу. Наконец, пробежав коридор, образованный двумя рядами ширм, они вылетели в большую, ярко освещенную комнату. Там, опершись о крышку рояля, их поджидали подруги гречанки.
— Что так долго? — спросила рыжеволосая. — Кофе остыл.
Гаврилеску вздохнул во всю грудь и, шагнув к ней, поднял руки вверх, как бы прося пощады.
— Ах нет, — сказал он. — Не надо больше кофе! На сегодня хватит. Я, милые барышни, хоть и артистическая натура, но образ жизни веду регулярный. Я не привык разбазаривать время по кофейням.
Словно его не слыша, рыжеволосая во второй раз спросила гречанку:
— Почему так долго?
— Он вспоминал про Хильдегард.
— Что ж ты его не окоротила? — бросила та, что в накидке.
— Позвольте, позвольте, — запротестовал Гаврилеску, приближаясь к роялю. — Вопрос чисто личный. Тут я никому не дам себя окоротить. Это была трагедия моей жизни.
— Ну, начинается, — протянула рыжеволосая. — Снова увяз.
— Позвольте! — возмутился Гаврилеску. — Ни в чем я не увязал. Это была трагедия моей жизни. Вы же сами мне о ней и напомнили… Вот послушайте, — продолжал он, садясь за рояль. — Я вам сыграю, и вы поймете.
— Не надо было давать ему воли, — услышал он шепот. — Черта с два он теперь угадает…
Гаврилеску на секунду застыл, собираясь с духом, потом подался вперед и занес над клавишами руки, словно готовясь грянуть нечто вдохновенное.
— Вспомнил! — разрешился он вдруг. — Знаю, что случилось!
Он вскочил в возбуждении и, не поднимая глаз, забегал взад и вперед по комнате.
— Теперь я знаю, знаю, — несколько раз повторил он вполголоса. — Это было летом, как и сейчас. Хильдегард уехала с родителями в Кенигсберг. Было страшно жарко. Я жил тогда в Шарлоттенбурге и вышел пройтись по улице. Улица была очень тенистая, с большими старыми деревьями. И совершенно пустынная: все попрятались по домам от жары. И вот под одним деревом, на скамейке, я увидел молодую девушку, она плакала, плакала навзрыд и прятала лицо в ладонях. Что меня больше всего тронуло — это то, что у нее под ногами стоял маленький чемоданчик, а туфельки — рядом… «Гаврилеску, — сказал я себе, — вот несчастное существо». Я и не подозревал, что… — Он резко повернулся и встал перед своими слушательницами. — Милые барышни! — горестно воззвал он. — Я был молод, я был хорош собой! И эта несчастная брошенная девушка! Моя артистическая натура не вынесла. Я заговорил с ней, стал ее утешать. Так началась трагедия моей жизни.