Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Две другие сестры, Фаина и Мария, встали на дыбы, предъявляя свои права на племянника. На стороне первой была молодость, на стороне второй — опыт: тетя Маня служила детским врачом в Русаковской больнице и слыла прекрасным специалистом по коклюшу и прочим дифтериям-скарлатинам, свирепствовавшим тогда в стране. Победил, однако, сильнейший — тетя Соня. Она с мужем решительно забрала меня в свой дом, а когда я подрос, приучила называть ее тетей, а не мамой, проявив величайшую деликатность по отношению к моему отцу.
Она, тетя Соня, и ее муж, дядя Исай, сделались моими родителями на всю жизнь. Папа оставался папой, мы регулярно виделись, он помогал как мог, однако мы ни дня не провели с ним под одной крышей — у него была комнатка в коммунальной квартире, где я бывал лишь «в гостях».
Так вот и получается, что «не родись красивым, а родись…», родись вообще, по возможности — без потрясений. У меня не получилось. Видимо, сама дата моего рождения отмечена судьбой. Когда я был совсем маленьким, но уже умел читать, меня, помню, обидно задевало, что в перекидном календаре, год за годом, вплоть до начала войны, листок «15 сентября» содержал одну единственную памятную запись: «В этот день утонул видный немецкий антифашист». Не помню его имени и года его гибели (не удивлюсь, если и год совпал!), но на соседних листках рядом с чьей-то смертью была чья-то жизнь, какие-то громкие события, а у меня — «утонул»…
День рождения всю жизнь очень нервно сопровождал меня, я всегда в глубине души опасался его наступления. Конечно, подарки у меня появлялись, но никаких торжеств не устраивалось: это был день смерти и памяти мамы, и традиция сохранилась на многие десятилетия. Время от времени судьба в этот день злобно напоминала о себе. 15 сентября 1942 года был тяжело ранен в голову сын тети и дяди, мой двоюродный по крови, а в общем-то родной брат. В тот же день, много лет спустя, меня чуть не слопал белый медведь, второй страшный медведь в моей жизни.
А когда мне исполнилось 13 лет и было решено как-то отметить мое совершеннолетие (по еврейским обычаям), тем более, что после победы над Японией окончательно наступило мирное время, погибла под машиной, возвращаясь от нас домой, сестра отца… Тут уж не до зубоскальства на тему «судьба», «предопределение» и прочее! На этом фоне смотрится как игривая шутка случай, произошедший со мною на Чукотке во время преддипломной экспедиции, когда небольшой, но на редкость рогатый олень горделивым взмахом головы сбросил меня во всей походной экипировке в ледяную воду красивейшего горного озера Якитики. Конечно, было это в день моего двадцатидвухлетия…
После врачебного обхода я находился в шоке. Как можно вот так, с ходу, ставить подобный убийственный диагноз! Да мне еще на Диксоне Наташа, сияя всеми своими карими глазами, сказала после беседы с тамошними хирургами, что все будет в порядке, разве что придется «пощипать» фаланги пальцев на руках. Что же произошло? Они все там врали? Ошибались? А, может, Наташа сияла не глазами, а горючими слезами?!
Наташа появилась в больнице, нагруженная всевозможными кульками и банками — это тебе «свежатинки» и витаминов. Услышав от меня о страшном диагнозе, она помертвела, но тут же ринулась разыскивать палатного врача. Наталья Александровна, обняв за плечи, повела ее к Павлу Иосифовичу. Много позже Наташа пересказала мне их разговор.
— Входите и слушайте меня, — сказал профессор. — Жив ваш муж будет. Рук не будет, по-видимому, до локтей, ног — до щиколоток, пострадает часть лица, кончик носа уже отпадает потихоньку, вы сами приглядитесь. Теперь о лечении. Гангрена у него идет полным ходом, она и должна идти, пока мы не отсечем пораженные конечности. Но пока об этом говорить рано, мы будем ждать, наблюдать, ампутацию сделаем в последний момент. Пусть он немного окрепнет, гангрену приглушим антибиотиками. Сегодня же положим его под гирлянды сильных электрических лампочек, пусть днем и ночью тело прогревается, быть может, что-либо оживет и нам удастся что-то сохранить. Очень сочувствую вам.
Как потом признавалась Наташа, ее потряс не только сам приговор, но и спокойствие и безапелляционность, с какими он был произнесен. Она не раз готова была перебить профессора — настолько дикими казались ей те безжалостные слова, которыми он столь легко расправлялся с нами обоими.