Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Я сказал, что для меня все это ново и очень интересно, но что мое «Самосожжение»[5] носит совершенно иной характер.
Горький рассмеялся.
— Что же, вы думаете, — сказал он, — что я этого не понимаю?
И все–таки, беря меня под руку и отводя в сторону, как–то тихо, как бы убеждая, продолжал говорить:
— Все ваши стихи о «самосожжении» немного похожи на их проповеди. Пишите проще. Кругом столько простых и хороших вещей. У вас есть, правда, и хорошие стихи. Кажется, в «Звезде» были несколько лет назад напечатаны. — Он улыбнулся. — Вы теперь считаете, вероятно, их слабыми, потому что в них нет звонких рифм и сложных образов. А впрочем, — добавил он, — не думайте, что я поучаю, я просто делюсь с вами моими мыслями.
Эти слова писателя запали мне в душу.
Вторая моя встреча с Горьким произошла после Февральской революции. В Петрограде все бурлило. Мы ходили по улицам, как пьяные, от восторга и тревог. Падение ненавистной монархии воспринималось волшебным праздником, сказкой, пришедшей на землю.
Но нам, молодым поэтам, этого казалось мало, мы ждали еще каких–то событий. Каких, по правде, и сами не знали. В апреле мне удалось услышать В. И. Ленина. Речь, которую он произнес с балкона особняка Кшесинской, внушала доверие, рождала в наших головах самые фантастические планы и надежды…
Мне очень захотелось повидать Горького, поговорить с ним, поделиться своими мыслями, волнениями, тревогами. Он жил тогда на Кронверкском проспекте, который теперь назван его именем. Запомнилась большая светлая комната, обеденный стол, накрытый голубой скатертью. Горький был один. Он предложил мне чай, и за этим столом я как бы исповедовался ему. Я сказал обо всем, что меня волнует, тревожит. И не то что спрашивал его совета, потому что я уже сам многое знал, а просто, как говорится, отводил душу.
Горький принадлежал к числу людей, от которых веяло необыкновенной теплотой, и говорить с ним было легко и приятно. Он очень внимательно слушал меня, хотя, как я заметил, настроение у него было пасмурное, он часто вставал с места, прохаживался по комнате, иногда останавливался у окна и смотрел на деревья, шелестевшие за окнами.
— Все это очень хорошо. Чистота души — это первое, но нужен и опыт. Все не так просто, как по молодости кажется вам. Вы бывали в этих особняках, которые заняли анархисты?
— Конечно, — ответил я, — вместе с сыном Бальмонта Николаем, молодым пианистом, я дружен с ним.
Горький слегка поморщился.
— Он не похож на отца, — сказал я, — внешне. А внутренне — тем более. Он разделяет мои взгляды.
— Самосожженцев! — улыбнулся Горький.
— А вы еще помните?
— Конечно, помню. Но это шутка. Так вот, в этих особняках много молодых людей, и солдат там много. Сами по себе это чудесные люди, но они вроде самосожженцев, только навыворот. Считают, что спасение в том, чтобы сидеть на лавочках в садах бывших барских особняков, грызть семечки и говорить без конца о свободе. Дальше этих разговоров у них дело не идет, а что будет завтра, когда деревья оголятся и лавочки покроются льдом, они не думают. Все не так просто, как им кажется.
Мне было грустно, что Горький находится в таком подавленном состоянии, и я не знал, как привести его в хорошее настроение, — мне это очень хотелось. Я начал говорить о том, что последние дни хожу на Троицкую площадь и слушаю Ленина. Глаза Горького загорелись, он улыбнулся мягкой улыбкой:
— Ленин. Да, Ленин. Это человек. Это огромная душа!
Горький подошел к окну и опять посмотрел на деревья, потом повернулся ко мне и сказал:
— Конечно, когда лес рубят, то щепки летят. Все эти особняки, все эти мальчики–анархисты, да и многое другое, все это щепки, и они отлетят, а главное — это Ленин, и Россия, и народ. И будет все хорошо, а пока больно многое не ясно. Что ж, хорошо, что вы беспокоитесь и не забились в угол, а ищете широких путей. Самое главное — чистота души. Остальное придет.
Он улыбнулся и протянул свою большую, показавшуюся мне мягкой, ладонь. Мы простились. Так закончилась наша вторая встреча.
На одну невидимую нить были нанизаны, как бусины, и это венецианское окно снимаемой мною комнаты, и ветки берез с едва раскрывшимися почками, и книга Александра Блока «Нечаянная радость», и колеблемая ветерком желтая занавеска, похожая на мантию самого солнца, которое взошло в это майское утро 1909 года только для того, чтобы взглянуть, как юный студент теряет голову не от любви, а от стихов.