Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Заметив, что у меня слипаются глаза, бабушка накрыла меня курточкой, и мне стало так хорошо и уютно, что я проспал до самого вечера.
И вот теперь мне не до сна.
Хозяйка по-прежнему шьёт, бабушка же стоит на коленях в углу и молится. Она просит Николая-угодника, чтобы он не оставил рабов божиих Григория и Анастасию, потому что они маленькие, неразумные и у них нет матери и нет отца. Бабушка крестится медленно, подолгу задерживает руку на лбу и, кланяясь, прижимается головой к полу.
На её месте я давно бы отмолился. Я тоже знаю наизусть «Отче наш, иже еси на небеси» и «Богородица, дева, радуйся» и умею читать их так быстро, что оглянуться не успеешь.
Наконец бабушка ложится на лавку, где днём спал я, и, подложив под голову сумку, сразу же засыпает.
Они не слышит, как отворяется дверь и входит солдат Серафимов.
Постояв немного, он садится на порог, критически оглядывая свой сапоги.
— Ишь разъехались, что твоя империя, — по всем швам, — ворчит он и начинает переобуваться.
— Варишь-то чего? — спрашивает хозяйка.
— Кулеш сегодня богатый. А ты всё шьёшь?
— Жить каждому надо. Зачерпнул бы немного, ребят утром накормить.
— Можно будет, — соглашается солдат.
Хозяйка подходит к плите, берёт с полки пустую кастрюлю и вытирает её передником.
— Сам, что ли, принесёшь или мне прийти?
— Да вон парнишка помоложе, сбегает со мной.
Пока солдат перематывает портянки, курит и говорит хозяйке, что тут у них в городе жизнь неправильная, не настоящая, а правильная жизнь только в деревне, я успеваю одеться.
На улице темно. В окнах домов горит свет.
Вслед за солдатом я с кастрюлей в руках прохожу через двор, заставленный штабелями дров, пролезаю в заборную щель и, к своему удивлению, попадаю на плац перед казармами.
У ворот с деревянным грибом стоят две запряжённые в повозку лошади и, уткнув головы в торбы с овсом, мирно похрустывают.
Никогда в жизни я не видел такой повозки. Вместо тарантаса или плетёнки на колёсах укреплён большой котёл с крышкой, а под ним топка, как у кухонной плиты.
Серафимов забрался на повозку, поднял крышку и заглянул в котёл.
— Вот незадача — не кипит, и всё тут!
Спрыгнув, он подходит к топке и открывает дверцу: под котлом, шипя и выпуская пену, коптятся сырые поленья.
Из темноты выбегает человек в распахнутой шинели без ремня.
— Не придут наши, — говорит он Серафимову. — Кухню велено туда подгонять, понял?
— Чего ж не понять? Не велика премудрость. Раз велено, то и подгоню, — спокойно отзывается кашевар.
— Только, гляди, побыстрей. Да коли из других частей станут приставать, не давай: своим береги.
— Ясное дело — своим. Да кулеш-то не упрел ещё.
— По дороге упреет.
Серафимов, ворча, достаёт из-под крыльца старую доску и, разломав, подкидывает в топку. Сухие щепки сразу же загораются, и в котле что-то глухо булькает.
Некоторое время Серафимов ещё возится у топки, затем поворачивается ко мне.
— Ну вот, парень, незадача какая. Ехать вишь надо. А он у меня не упрел. В другой раз угощу. Иди домой: бабка тревожиться станет.
Ах, как мне не хочется уходить от кашевара!
— Нет, бабушка не станет тревожиться, она ведь спит, и Настенька тоже спит, — бормочу я. — Возьмите меня, дядя Серафимов, пожалуйста! Я баловаться не буду. Я лошадьми править могу и в топку подброшу…
— С лошадьми я и без тебя справлюсь. Да они и сами не задурят: привыкшие. Ведь долго это — пока туда доберёшься да обратно. Опять же раздать надо…
Серафимов отвязывает от оглобли торбы с овсом, кладёт их на передок и, усаживаясь, берёт в руки вожжи. Сейчас он дёрнет ими и уедет, оставив меня одного.
Но кашевар неожиданно меняет решение:
— Ладно, садись на торбу рядом со мной, — говорит он.
Гремя кастрюлей, я мигом взбираюсь на повозку.
Лошади трогаются, и походная кухня, выехав за ворота, уже стучит колёсами по булыжнику, выпуская из трубы горьковатый, но приятный дымок.
— Упревает, — удовлетворённо говорит кашевар, прислушиваясь к тихому клокотанию в котле. — Наши с утра не евши, небось ждут меня. Солдату, парень, без пищи да без табаку никак нельзя. Без табаку скучно ему, а без пищи солдат слабеть начнёт, и зябь его пробирать станет, и хворь прилипнет. Бывало, в окопах, ежели пищу не подвезут, ну никакой тебе жизни, горе одно!
Серафимов шлёпает ремёнными вожжами по худым бокам лошадей и не торопясь продолжает:
— Теперь, парень, тут всё одно что на позициях. Того гляди, стрельба пойдёт.
— А вы за кого, за наших?
— Тут все свои. Чужеземных тут нет. Я, парень, за правду, вот за кого. Наша правда мужицкая — вся в земле кроется. Сколько годов по земле ходим, и пашем, и сеем, и потом её поливаем и кровью, землю-то, а она всё не наша.
Серафимов молчит, затем мечтательно вздыхает:
— Ежели бы нам землю-то да себе взять, вот бы она, правда, и вышла!
Тут я замечаю, что лошади наши остановились. Нарядные господа в шляпах, с зонтиками в руках заполнили всю улицу.
— Где логика? — кричит кому-то господин с жирным лицом и размахивает лайковой перчаткой. — Мы представляем городскую думу, мы власть, а не вы! Где логика?
— А ну, осади, «логика»! Вам бы нашего брата в окопы!..
Привстав на передке повозки, я вижу матроса с винтовкой. Он упёрся прикладом в бок холеного господина, и тот, пятясь, кричит ошалелым, срывающимся голосом:
— Па-а-азвбльте, позвольте, здесь дамы, господин матрос!..
Я почти уверен, что дальше нас не пропустят: если уж таким господам нельзя, то нам и подавно.
Но матрос, увидев повозку, дружески кивает Серафимову и, повернувшись к своим товарищам, кричит:
— Эй, расступись, путь дай!
— Проезжай, не задерживайся, — отзываются из матросской цепи, перегородившей улицу.
И наша походная кухня катится дальше, в гущу вооружённых людей, заполнивших проспект. Лёгкий дымок вьётся вслед, запах кулеша разносится вокруг. То и дело слышны добродушные возгласы:
— Пищевая артиллерия движется!
— Эй, кашевар, хорош ли навар?
— Шрапнель с говядиной, щи с топором!
Толпа расступается, втягивая в себя повозку.
— Ой, парень, не выбраться нам отсюда, — говорит Серафимов.
Впереди нас огромная красная арка, такая же высокая, как дом. В полукруглом своде её темнеет площадь и видны освещенные окна.
— Вот он, царский дворец, гляди, парень, куда приехали, — говорит Серафимов.
Людей тут тоже много, они прижимаются к стенам и прячутся в подъездах домов. Чувствуется насторожённость. Тихо. Словно озадаченные тишиной, лошади останавливаются.
В широком квадрате нёба, как бы врезанном в мощный свод арки, я вижу тонкое белое облако. За ним в недосягаемой синеве трепещет далёкая звезда.
Сначала по-одному, потом группами к нашей походной кухне подбегают люди с винтовками.
— А, Серафимов! — кричат они. — Вот удружил, браток! Что у тебя? Кулеш? Эй, братцы, Серафимов кулеш привёз!
— Ну, парень, наши тут, — обрадованно говорит кашевар.
Лошади уже схвачены под уздцы и поставлены к стене под аркой.
Подошёл командир Малинин.
— Паренька-то давай к сторонке, сюда вот, за выступ. А то юнкера начнут пулять с перепугу, как бы греха не вышло, — говорит он и спрашивает Серафимова: — Это, никак, кременцовский своячок с тобой?
— Он самый, — отвечает кашевар. — А что же самого-то не видно?
— Я его в Смольный послал, связным. Ты гляди, чтоб парнишка не высовывался.
А Зимний дворец совсем рядом. Хорошо видны его тёмно-вишнёвые стены и большие светящиеся окна. В этом дворце жил царь. Теперь там министры-буржуи.
Серафимов открывает котёл, достаёт свою большую поварёшку и, мешая ею, приговаривает:
— Не толкайся, ребята, по очереди!
К нему тянутся со всех сторон закопчённые солдатские котелки.
Кашевар весело покрикивает, предлагает добавки.
— Доставай-ка кастрюлю, — говорит он мне немного погодя. — А то раздам всё, и тебе не достанется.
Я протягиваю кастрюлю и получаю её назад, наполненную доверху.
Котёл быстро пустеет. Слышно, как поварёшка шаркает по дну.
— Э, да тут камбуз[3] на колёсах! — слышится чей-то весёлый голос.
Два матроса — они волокут куда-то пулемёт — остановились перед нашей повозкой.
— Угощай, инфантерия:[4] с утра из экипажа.
— Да всё уж, — вяло отзывается кашевар. — Своим велено раздавать.
— А мы что же, чужие? — Высокий моряк сердито вытер пот со лба и потянул пулемёт дальше. — Ну их к дьяволу!..
У него скуластое лицо с густыми бровями. Второй, круглолицый, маленький, громко вздохнул и причмокнул губами с таким сожалением, что у меня стало нехорошо на душе.
Взглянув на кашевара, я понял, что он и сам испытывает неловкое чувство.
— Дяденька Серафимов, можно, я им нашу кастрюлю отдам? Вы не будете сердиться? — прошу я.
— И верно, парень, отдай, — с готовностью соглашается кашевар и сам зовёт их: — Эй, моряки!
Круглолицый обернулся, и я поспешно протянул ему хозяйкину кастрюлю с кулешом.
— Панфилов, греби назад! — весело закричал матрос, принимая от меня кастрюлю.
Высокий вернулся.
— Вот так-то другое дело, давай и ты с нами, — сказал он мне улыбаясь. — Ложка есть ещё?
Но ложки не было. Серафимов отдал уже две запасные ложки.
— На вот, держи мою. — Малинин вынимает из-за голенища ложку, белевшую в темноте, и даёт мне.
Такой вкусной еды, как этот солдатский кулеш, я ещё никогда в жизни не ел.
— А ты чего же, командир? Постишься, что ли? — спрашивает Панфилов.
— Перед боем воздержусь, — рассудительно отзывается Малинин.
— Боишься, что в живот ранят?
— Пуле не закажешь…
Командир всё вглядывается в темноту.
— Парламентёры[5] наши пошли во дворец да вот не возвращаются. Стало быть, министры, добром власть не отдадут. Надо на приступ идти, — говорит он.
— Нет, больше не могу. — Маленький матрос отодвигает от себя кастрюлю и тяжело вздыхает. — Живот тугой стал, как барабан!
Из темноты появился молодой человек в светлой студенческой шинели. Волнистые волосы его развеваются, глаза блестят.
— Друзья! — кричит он матросам. — Вы здесь, санкюлоты?[6]
— Давай к нам! Тут кулеш больно славный, попробуй только, за уши не оттащишь, — зовёт Панфилов и приятельски обнимает студента за плечи.
— Спасибо, спасибо, братцы! Вы все такие хорошие, вы сами не знаете, какие вы хорошие. — Студент берёт протянутую ему ложку, но есть он не может и виновато улыбается. — Сейчас не до еды, право… Я счастлив, верите, счастлив! «Счастлив, кто посетил сей мир в его минуты роковые!..»[7]
По ту сторону дворца, за Невой, раздаётся выстрел и гулом отзывается в стенах зданий.
— Петропавловская крепость бьёт! — определяет Панфилов.
Оба моряка, как по команде, хватаются за дужку пулемёта и, увлекая за собой студента, скрываются в темноте.
Слева, где видны тёмные силуэты деревьев, часто щёлкают винтовочные выстрелы. Слышно, как пули стучит по поленницам, заслонившим ворота дворца.
Но перестрелка сразу смолкает.
— Чего ждём? — сердится Малинин. — Пришли с оружием, а всё уговариваем ихнего брата.
— Довольно долго стоит тишина.
— Никак, посыльный из Смольного? — говорит кто-то.
Я вижу человека с забинтованной головой. Он пробирается к нам через толпу.
— Кременцов, — окликает кашевар, — ты, что ли?
— Я самый.
Человек подходит к повозке. Теперь и я узнаю его. Это бабушкин внук Митрий.
— И ты тут? — удивляется он, увидев меня, — Гляди проворный какой!
Митрия тотчас окружают красногвардейцы.
— Был в Смольном?
— А как же! Записку от Ленина принёс, комиссару отдал. — Обрадованный, что оказался среди своих, Кременцов жадно курит предложенную ему самокрутку.
— Ты Ленина сам видел? — спрашивает Малинин.
— А как же!
— Вот как меня?
— Как тебя.
— Да ты расскажи толком, по порядку.
— Можно и по порядку, — охотно соглашается Митрий. — Добрался я, братцы мой, до Смольного, — начинает он, прислонившись спиной к нашей повозке. — А там уж таких, как я, полный коридор, не протиснешься. Всё связные. «Где же, спрашиваю, тут Военно-революционный комитет?» — «А ты, говорят, ищи комнату восемьдесят пятую». Ладно. Нашёл, открываю дверь, гляжу — стоят трое у стола, карту разглядывают. «Так и так, говорю, наши к Зимнему подошли…» И только хотел доложить, как мы сегодня пушки у юнкеров забрали, входит ещё один, собой крепкий, пальто нараспашку, в кепке, обыкновенный вроде человек.
«Что же, говорит, у нас происходит, товарищи? Съезд Советов начинает работу, а мы всё ещё мешкаем у дворца. В такой момент нерешительность — преступление!»
Те, у стены, встали. Один пожал плечами и говорит:
«Подвойский уверен в успехе. Он ведёт планомерную осаду и считает, что как только Временное правительство убедится в нашем громадном превосходстве, оно поймёт бессмысленность сопротивления, и тогда победа будет бескровной. Нельзя, говорит, отрицать, Владимир Ильич, что в такой позиции много смысла!..»
Тут меня, братцы мой, и осенило: «Э, — думаю себе, — да ведь это Ленин, Владимир Ильич!..» А он подвинулся к столу и говорит: «Нет, в этой позиции смысла меньше, чем кажется. Вы думаете, наши враги сидят во дворце и прикидывают: пора им сдаваться или ещё не пора? Скорее всего, они стараются стянуть свой силы: юнкеров, казаков, корниловцев.[8] Если мы хотим победить, надо начать штурм немедленно. Тут каждый час дорог. Завтра это будет втрое труднее или окажется невозможным вовсе».
Засунул руки в карманы пальто и давай ходить поперёк комнаты. И вдруг поворачивается, братцы вы мой, и ко мне:
«А вы, товарищ, от Зимнего? Правильно я понял?»
«Так точно, говорю, оттуда, товарищ Ленин. Приказа ждём. А пока что велено доложить: артиллерией разжились, захватили у юнкеров две трёхдюймовки».
Удивился он и просиял весь.
«Каким, говорит, образом? Когда?»
Ну, я всё по порядку, так, мол, и так. Юнкера, видно, к Зимнему хотели прорваться, да не пришлось. Затаились мы в подворотнях, подпустили к себе да разом и насели. Без единого выстрела взяли…
Понравилось ему это, он и говорит товарищам.
«Смотрите, пока мы окружаем дворец по всем военным правилам, массы сами ввязываются в борьбу. Значит, удар назрел, и необходимо наносить его, не откладывая ни на минуту».
Тут он записку и написал.
«Спешите, товарищ, время не ждёт! Вы, говорит, сами понимаете, фронтовик как будто».
А сам на повязку мою поглядывает на голове.
«Да нет, мол, это сегодня, когда пушку отнимали у юнкеров. Сплоховал малость, вот и саданули немного шашкой».
«Что ж, говорит, стреляный воробей зорче. Сквитаетесь». И пожал мне руку.
Митрия слушают не дыша.
— А рука у него какая? — спрашивает кашевар.
— Рука-то? — Митрий щурит глаза, припоминая. — Ладонь широкая, твёрдая. В общем, надёжная рука.
Где-то в стороне раздаётся удар орудия. Воздух тяжело гудит, и на крыше дворца что-то грузно ухает. Внезапно в окнах гаснет свет. Отчётливее видно нёбо над крышами и мирно плывущие облака.
Откуда-то слева, где у решётки под деревьями таится тёмная солдатская цепь, нарастает шум, подобный приближающемуся раскату грома. Он обрушивается на площадь, как лавина. Винтовочные выстрелы и пулемётная дробь бессильно тонут в могучем гуле подкованных железом солдатских сапог.
— Началось! — Малинин, обнажив стриженую, как у школьника, голову, машет в воздухе своей ушанкой. — За мной! — кричит он и первым бросается вперёд.
Мы укрылись за нашей походной кухней и прижались к стене. Серафимов крепко обнял меня за плечи и держит, как будто я могу убежать. Впереди нас у дворца ещё грохочут выстрелы, но они уже совсем не пугают меня. Их заглушают громкие крики победителей. А мимо нас проносятся всё новые и новые шеренги штурмующих. Серафимов прав: нечего и думать о возвращении назад до тех пор, пока не будет взят Зимний.
Пальба постепенно смолкает. Подождав ещё немного, я влезаю на повозку. Отсюда видно, как красногвардейцы ударами прикладов распахивают тяжёлые двери дворца. Внутри здания опять горит свет, и под высокими лестничными сводами разносятся торжествующие голоса.