Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
«Лебедь», окутавшись клубами сизого дыма, укатил, а Рой остался стоять посреди улицы, еще ощущая ладонью крепкое мужское рукопожатие. Ладонь у ротмистра Лооса была твердой, сухой и теплой. Ладонь хорошего, уверенного в себе и своем деле человека…
Аллу шел рядом, глубоко засунув руки в карманы куртки, и молчал. Он был очень деликатен, этот бывший приютский, добравшийся без связей и взяток почти до вершины жизни. Или был на пути к этой вершине.
— Ты что-то сказал? — очнулся Рой и со стыдом понял, что они дошли почти до дома Гаалов.
— Ты задумался, и я не хотел тебе мешать. Опять про Дону?
— Да так… — молодому человеку почему-то не хотелось рассказывать другу о том, какие не столь уж давние воспоминания прошли перед ним чередой то ярких, то смазанных картинок.
— Она по-прежнему… — инженер не договорил: все было понятно без слов.
Очень многие — почти пятая часть населения страны (исключая выродков, конечно) — плохо перенесли лучевое голодание. То, что для крошечной и гонимой группки, почувствовавшей себя людьми, стало благом, долгожданным избавлением, для остальных обернулось катастрофой. И дело тут было не только в исчезновении привычного стимулятора. Роковую роль сыграла правда, которая была хуже всякой лжи. Правда, что лилась каждый день на головы не желающих ее знать из радиоприемников, с экранов телевизоров и со страниц газет. Не желающих, но не могущих по примеру древних героев залить себе уши воском и завязать глаза.
Ведь это очень страшно: знать, что тобой два десятка лет манипулировали, будто марионеткой, дергая за струнки и ниточки, заставляющие тебя плакать и смеяться, любить и ненавидеть, не жалеть себя и других ради цели не выстраданной и осознанной, но внушенной кем-то извне. Люди сходили с ума, целыми семьями сводили счеты с жизнью, очень многие, такие, как отец и сестра Роя, искали забвения в алкоголе и наркотиках… Но если взрослые люди еще как-то могли контролировать себя, то совсем юные, вроде сестренки Роя, потеряв жизненный стержень, просто проваливались в болото грез, не желая противиться засасывающей их пучине…
Долгожданное возвращение домой вместо праздника обернулось кошмаром. Отец, обрадовавшийся поводу присосаться к бутылке больше, чем вернувшемуся с того света сыну, мать, выглядевшая привидением той самой Эды Гаал, на которую заглядывались все без исключения мужчины их улицы, — в минуту просветления отец, отведя глаза, шепнул, что врачи нашли у нее страшную болезнь… А главное — Дона, малышка Дона, ставшая еще красивее, чем раньше. Но не красотой девушки, полной сил и желания жить, а красотой мраморной статуи. Бледная, отстраненная, с отсутствующим взглядом черных, как ночь, из-за расширенного во всю радужку зрачка глаз, она появлялась, как тень, и так же, как тень, исчезала; большую часть времени она лежала в своей комнатке на неразобранной постели, уставившись в потолок широко открытыми глазами. Она выплывала из страны грез очень редко, и тогда это было просто страшно. Мраморная статуя не становилась человеком — она превращалась в дикого зверя, готового на все ради очередной дозы проклятого дурмана. Бороться с этим было бесполезно: по новым законам, даже в психиатрическую лечебницу родители не могли уложить совершеннолетнюю дочь без ее согласия. А какое тут может быть согласие, когда она то просто не слышит тебя, то, рыдая и хохоча, умоляет дать денег на новую дозу?
Гаалам, правда, предлагали вылечить Дону разные верткие типчики. Мол, существуют специальные клиники, где наркоманов излечивают раз и навсегда. Но средства на это требовались такие, что не выбивающейся из безденежья семье их и за десять лет не скопить. Рой вкалывал, как проклятый, мать вязала, шила на продажу, подряжалась мыть полы в магазинчиках, повылезших везде, словно грибы после дождя, но ничего не помогало… А тут еще выгнали с завода отца, не способного уже к тонкой работе, и жизнь, без того несладкая, превратилась в ад…
— До понедельника, Аллу, — Рой вяло протянул руку другу: их окна из квартиры опять неслась ругань и звон бьющейся посуды. — Мне еще отца утихомиривать…
— Послушай, Рой. — Инженер смотрел в сторону. — Мне трудно тебе это говорить, но наш завод, наверное, скоро прикроют.
— С чего бы это? — Парень почувствовал, как тоска сжала сердце: все один к одному. — Мы же, вроде, не последние на белом свете…
— Говорят, не нужны больше наши танки. Мол, это диктатура Отцов бряцала оружием, а теперь мир, и ни с кем наша страна воевать не собирается. А если кто и полезет на нас, то железа, наштампованного за эти годы, с лихвой хватит, чтобы отразить все поползновения.
— Так и говорят?
— Слово в слово. Тычут всем в лицо разгром островитян прошлогодний. Так что ты, Рой, потихоньку ищи себе другую работу. Ребят я тоже предупрежу, конечно…
— А сам ты?
— Да я уже нашел одно местечко, — уклончиво ответил Аллу. — В одном исследовательском центре. Платят там вроде бы хорошо.
— Ерунда все это, — махнул рукой Рой. — Сколько уже говорят, а мы все пашем в три смены. Наши танки долго еще будут нужны…
— Наши танки долго еще никому не будут нужны… — Пожилой директор завода оглядел молчаливую толпу рабочих с постамента перед заводоуправлением. На постаменте когда-то красовался памятник кому-то из императоров, скинутый за ненадобностью в незапамятные времена. Самого бронзового Эррана под каким-то порядковым номером давно пустили в переплавку, а до постамента, сработанного на века, так и не дошли руки. А может, берегли под новый памятник, но кого при Отцах было увековечивать? Даже их портретов в газетах и то не помещали.
— Страна уверенно ступила на путь мирного созидания. Такой мощной армии, как была раньше, не требуется. Недавний разгром массированного десанта Островной Империи это доказал со всей очевидностью…
Директор сыпал заученными фразами, а на него самого было жалко смотреть: как-то съежившийся, разом постаревший на десять лет господин Туук старался не смотреть на собравшихся, уставившись в одну точку над их головами. Рабочие и инженеры не узнавали «нашего Туука», как звали его на предприятии, руководившего всем большим и сложным хозяйством бессменно все последние годы. Раньше он был сама бодрость, а теперь куда она только подевалась?
— Сворачивание многих военных программ поможет высвободить средства и освободить рабочие руки для других важных на данном переходном этапе дел… — отбарабанил на одном дыхании директор, но его перебили из толпы.
— Какие такие руки, господин Туук? — зычный голос Ламме Келша, привыкшего к грохоту многотонных прессов в своем цехе, мгновенно перекрыл поднявшийся ропот. — Да сейчас работу днем с огнем не сыщешь!
— Раньше хоть на стройку можно было прилепиться, — поддержали его, — разнорабочим там, грузчиком… А теперь?
— Островитяне эти пленные везде! — взмахнул кулаком мужчина, стоявший рядом с Роем. — За харчи работают, спят по двадцать рыл в комнатушке.
— Двадцать? А сорок не хочешь?..
— Может, и сюда островитян этих пригонят, вместо нас? А чего?..
Директор повысил голос:
— Никто вас дармовой рабочей силой заменять не собирается. Просто завод перепрофилируется на выпуск мирной продукции…
— Кастрюли клепать будем? — выкрикнул кто-то из задних рядов.
— И кастрюли в том числе! — Директор шел красными пятнами, но держался из последних сил. — Это тоже полезный в мирном хозяйстве предмет. Но для этого заводу не требуется столько рабочих рук…
— А нам куда прикажете? — Ламме Келш протолкался к самой «трибуне». — Нам с голоду прикажете подыхать?
— Я могу обещать вам, господа, — возвысил голос господин Туук, — что все важные для производства рабочие места будут сохранены!
— Ручки к кастрюлям приклепывать! — хохотнул мужчина, оборачиваясь к Рою, и тот узнал его: это был один из самых высококвалифицированных сборщиков, работавший в святая святых завода — «финишном» цеху, где на «утюги», как со старых, секретных еще времен заводчане называли свою продукцию, устанавливали и отлаживали вооружение, прежде чем танки окончательно покидали свой «родильный дом».