Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
С этого все и начинается. Князь Мышкин равнодушен к своей внешности. Он живет вообще внутренней, а не внешней стороной жизни. Для него важно, что происходит и что делается в человеческой душе — его собственной и других.
Он живет в глубину духа своего и из духа своего.
Внутренние процессы, переживания, состояния, ощущения, мысли образуют для него главную, едва ли не единственную реальность его жизни — остальное, чисто внешнее, остается почти без внимания.
Все для него определяется понятием «быть» и ни в малейшей мере понятием «казаться»: быть, однако, имеет душевно-духовную природу, и только ее, и только вследствие ее бывает, т. е. лишь символически оно может найти и находит свое выражение во внешнем.
Существует закон, согласно которому человеческое желание казаться зависит от степени неполноценности и амбиций человека: чем сильнее последние, тем сильнее желание казаться любой ценой.
Князь окончательно смирился со своею неполноценностью. Стоит только послушать, как он говорит об этом при случае: «Нет-с, я думаю, что не имею ни талантов, ни особых способностей; даже напротив, потому что я больной человек и правильно не учился»[25].
«Не знаю, научился ли я глядеть»[26].
«Я ведь сам знаю, что меньше других жил и меньше всех понимаю в жизни. Я, может быть, иногда очень странно говорю…»[27]
И при этом смущается необыкновенно. Вот почему вовсе не старается произвести впечатление ни своей неординарностью, ни познаниями, ни чувствами; равно как и княжеским титулом, родством и пр.[28]
Но человеческое достоинство свое он умеет блюсти великолепно.
Послушаем, с каким благородством он отвечает разбушевавшемуся наглецу, молодому Гавриле Иволгину, несколько раз обозвавшему его «проклятым идиотом»: «Я должен вам заметить, Гаврила Ардалионович, что я прежде действительно был так нездоров, что и в самом деле был почти идиот; но теперь я давно уже выздоровел, и потому мне несколько неприятно, когда меня называют идиотом в глаза. Хоть вас и можно извинить, взяв во внимание ваши неудачи, но вы в досаде вашей Даже два раза меня выбранили… Мне это очень не хочется, особенно так вдруг, как вы, с первого раза; и так как мы теперь стоим на перекрестке, то не лучше ли нам разойтись: вы пойдете направо к себе, а я налево»[29]. И при первом же слове извинения прощает грубияна.
Тем не менее многое из того, что оскорбляет других, не задевает его: с этой стороны его не возьмешь. Чужому гневу, невоспитанности, бестактности и злобе он противопоставляет редкое терпение и выдержку, как говорят греки, «'ἄταрαξἰα», т. е. невозмутимость, спокойствие духа. Все это целиком не оставляет его равнодушным, но он умеет сохранять равновесие, не выходить из себя.
Он это отметает от себя как что-то несущественное, не главное. А он-то ведь живет главным, и притом нисколько не важничая. Он сам существен, живет по существу и хочет жить существенно. А что такое сущность, он знает точно, наверняка.
Уже в самом начале романа он рассказывает о своих переживаниях в связи с казнями, смертными приговорами и тюремными заключениями (из чего читатель сразу же заключает, что Достоевский черпает это из собственного опыта)[30].
Кто теряет свободу и жизнь, чтобы обрести их в последний миг, тот понимает власть этого мгновения, его чудесную вместительность, его способность заключать в себе бесконечно много по содержанию и интенсивности, нести их в себе и делать явью.
В такие мгновенья человек видит свою жизнь как цветущий сад с самыми великолепными возможностями: опасность смерти погружает его в новое, глубокое, истинное измерение жизни, в котором царит, дышит и ткет свою ткань сущность.
Князю Мышкину не пришлось все это пережить самому, его самобытность, о которой я еще скажу, избавила его от этого.
Он знает, что такое сущность, только не хочет распространяться об этом. Но Аглая, это проницательно-умное и прекрасное дитя, чувствует в нем сие богатство и выпытывает у него признание:
«То есть, вы думаете, что умнее всех проживете?» — «Да, мне и это иногда думалось». — «И думается?» — «И… думается», — отвечал князь, по-прежнему с тихою и даже робкою улыбкой…»[31]
Да, он мало понимает в жизни. Но в сущности ее он понимает много.
Вот почему он говорит так смиренно и так смущенно: «…я, действительно, пожалуй, философ, и кто знает, может, и в самом деле мысль имею поучать… Это может быть; право, может быть»[32].
Вот почему он так часто рассеян и погружен в думы свои, ведь он постоянно возвращается к сущности, потому что там его дом.
А когда его попросят говорить или рассказать об этом, он тут же из скромности смутится и растеряется.
Однако едва ли он может и едва ли он должен толковать о сущности: так он «скор и доверчив», так воодушевлен и восторжен — вдруг «тотчас же забыв о всем остальном», окунается в стихию сущности, и — текут слова, рассказы, сценки, идеи[33].