Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Монарх, чье рождение так шумно и красочно праздновалось, носил имя Фридрих-Август. Он был последним саксонским королем. Но тогда он этого еще не подозревал. Иногда король с детьми проезжал по городу. Рядом с кучером, в шляпе с разноцветным плюмажем, скрестив руки на груди, сидел лейб-егерь. А из открытого экипажа нам, детям, махали маленькие принцы и принцессы. Король тоже махал и при этом приветливо улыбался. Мы махали в ответ и чуточку его жалели. Потому что нам, как всем и каждому, было известно, что от него сбежала жена, королева саксонская. Сбежала с синьором Тоселли, итальянским скрипачом! Так король сделался всеобщим посмешищем, а маленькие принцы и принцессы остались без матери.
Перед рождеством, подобно другим офицерам, король, высоко подняв воротник, прогуливался в одиночку по сияющей огнями Прагерштрассе и останавливался в раздумье перед ярко освещенными витринами. Больше всего он интересовался детским платьем и игрушками. Шел снег. В магазинах сверкали наряженные елки. Прохожие, подталкивая друг друга, шептали: «Король!» — и спешили дальше, чтобы его не смущать. Он был очень одинок. Он любил своих детей. И за это его любили дрезденцы. Если б он зашел в мясную Рариша и сказал одной из продавщиц: «Парочку горячих сосисок и побольше горчицы, я съем тут!» — та наверняка не опустилась бы на колени и, уж конечно, не ответила бы: «Это для нас большая честь, ваше величество». Она бы просто спросила: «С булочкой или без?» А мы все, в том числе и я с матушкой, отвернулись бы, не желая портить ему аппетит. Но король, видимо, не решался. Он не заворачивал к Раришу, а шел по Зеештрассе, останавливался перед лучшей в городе гастрономией Лемана и Лейхсенринга, затем пересекал площадь Альтмаркт, брел по Шлоссштрассе, где в витрине Цойнера долго разглядывал выстроенных в боевом порядке нюрнбергских оловянных солдатиков, и на том его праздничное гулянье и кончалось! Потому что на противоположной стороне улицы стоял замок. Короля уже заметили. Выскакивали часовые. Гремели слова команды. Винтовки брались на караул. И последний саксонский король, приложив руку к козырьку, исчезал в своей чересчур просторной квартире.
Да, полвека — срок немалый. Но иногда думаешь: это было вчера. Чего только не перевидали мы за это время! Войны и электрическое освещение, революции и инфляции, дирижабли и Лига Наций, расшифровка клинописи и сверхзвуковые самолеты… Однако времена года и заданные на дом уроки как были, так и остались. Матушка еще обращалась к своим родителям на «вы». Но любовь родителей к детям и детей к родителям по-прежнему неизменна. Отец в школе еще писал «хлеб» по старой орфографии. Но так или этак пишется «хлеб», ели и едят его всегда с удовольствием. Почти все изменилось, и почти все осталось прежним.
Было это лишь вчера или в самом деле прошло полвека, как я решал арифметические задачи под коптящей керосиновой лампой? И вдруг с тонким «дзинь» лопнуло стекло, и его пришлось осторожно, с помощью тряпки, заменить. В наши дни перегорают пробки, и, чиркнув спичкой, ищешь и вворачиваешь новые. Такая ли уж большая тут разница? Конечно, свет сейчас горит ярче и электрический ток не покупаешь в бидоне. Многое стало удобнее. Но стало ли от того лучше? Не уверен. Может быть. А может быть, и нет.
Когда я был маленьким, я утром, еще до школы, мчался в лавку потребительского общества на Гренадерштрассе. «Полтора литра керосина и четырехфунтовый свежий хлеб второго сорта», — говорил я продавщице. Затем со сдачей, талонами на скидку, хлебом и полным бидоном бежал дальше. Вокруг мигающих газовых фонарей плясали снежинки. Мороз колкими стежками зашивал мне ноздри. Мой путь лежал к мяснику Кислингу: «Четверть фунта домашней кровяной и ливерной колбасы, пожалуйста; той и другой пополам!»
Оттуда — к зеленщице фрау Клетш: «Брусочек масла и шесть фунтов картофеля. Матушка велела кланяться и передать, что последний был подморожен!» А теперь домой! С хлебом, керосином, колбасой, маслом и картофелем! Дыхание, будто дым эльбского парохода, вырывается изо рта белыми клубами. Зажатый под мышкой теплый четырехфунтовый хлеб вот-вот выскользнет. Сдача в кармане позвякивает. Керосин в бидоне плещется. Сетка с картофелем бьет по колену. Скрипучая дверь парадной. Вверх по лестнице через две ступеньки. Звонок на четвертом этаже, но как позвонишь, если руки заняты? Колочу в дверь носком башмака. Дверь распахивается. «Не мог позвонить?» «Нет, мамочка, сама видишь!» Она смеется. «Ничего не забыл?» — «Как это так — забыл?» — «Ну, входите, входите, молодой человек!» А потом, за кухонным столом, — чашка ячменного кофе с примесью винных ягод и ломоть, непременно горбушка, теплого еще хлеба со свежим маслом. Между тем как уложенный ранец ждет в передней, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу.
«С тех пор прошло более пятидесяти лет», — сухо заявляет календарь, этот закоснелый лысый бухгалтер в канцелярии Истории, ведущий счет времени и чернилами и линейкой подчеркивающий синим високосные года и красным — каждое начало столетия. «Нет! — кричит воспоминание и встряхивает кудрями. — Это было вчера! — И с чуть лукавой улыбкой шепотом добавляет: — Ну, самое большее, позавчера». Кто же прав?
Оба правы. Есть два времени. Одно можно мерить на обыкновенный аршин, мерить секстантом и буссолью. Как измеряют улицы и земельные участки. Но воспоминание наше, это другое времяизмерение, знать не знает никаких метров и месяцев, никаких десятилетий и гектаров. Старо то, что позабыто. А незабываемое было лишь вчера. Масштабом служат не часы, а ценность. И самое драгоценное, все равно, радостное оно или печальное, — это детство. Не забывайте незабываемое! Этот совет, кажется мне, никогда не будет преждевременным.
И вот вступление закончено. На следующей странице начинается первая глава. Так положено. Ибо если правило «Ни одной книжки без предисловия» в какой-то мере оправданно, то обратное уж бесспорно справедливо. А именно:
Кто начинает рассказывать о себе, начинает обычно с совершенно других людей. С людей, которых никогда не видел и не мог увидеть. С людей, которых никогда не встречал и никогда не встретит. С людей, которые давно умерли и о которых почти ничего не знает. Кто начинает рассказывать о себе, начинает обычно со своих предков.