Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Недавно мне в руки попал чудом уцелевший рыжий и выцветший фотоснимок 1911 года, на котором изображен дед за станком в своей мастерской и стоящий рядом трехлетний отец, и я с грустью подумал, что почти ничего не знаю о своей родословной.
Предназначенный для счастья.
Словно страус для полета.
Я взираю безучастно
На коричневое фото.
Тает город в серой дымке
Над помятым документом.
Дед на выгоревшем снимке
Шарит шорным инструментом.
Нацепив очки и фартук,
Спину гнет, не зная грусти.
Отпрыск горестных сефардов
В могилевском захолустье.
Там сырою пахнет кожей.
Век иной и жизнь другая,
И отец трехлетний тоже
Что-то держит, помогая.
Вот и все, что соберу я
Из забытой родословной.
Та немыслимая сбруя
Развалилась безусловно.
Мне не нужен дедов опыт,
Ремесла его не жаль мне.
…А ночами снится топот
И заливистое ржанье.
Судя по воспоминаниям отца, к большевикам дед относился сдержанно, хотя именно им почему-то, возможно, из-за недостаточного технического образования, приписывал заслугу изобретения радио, которое, как известно, задолго до них придумали Маркони и Попов. «Нет, нет, это сделали они и сделали специально, — говорил он моему отцу, с опаской косясь на вещающую хриплым голосом черную тарелку репродуктора в углу. — И знаешь зачем? Чтобы никто не мог думать сам. Потому что если человеку в ухо все время что-нибудь говорят, то он уже сам думать не может».
Много лет спустя, в декабре 1961 года, когда я впервые отправился в океанское плаванье на военном паруснике «Крузенштерн», оригинальное высказывание деда нашло неожиданное подтверждение в реплике нашего замполита. Когда я спросил его, почему по принудительной трансляции на судне весь день оглушительно грохочет радио, забивая уши, он ответил: «А это специально, чтобы матрос много не думал. За него другие думают».
Что же касается заблуждения о могуществе большевиков в области науки и техники, то оно до сих пор бытует довольно широко. Вспоминаю, как в начале 80-х, уже на другом судне, где я прочел для экипажа лекцию о дрейфе континентов, другой замполит спросил у меня: «Скажите, а мы можем управлять движением континентов?» «Кто это мы?» — переспросил я. «Как это кто? — удивился замполит. — Конечно, партия и правительство». «Нет, что вы, — замялся я, — человечество пока не в состоянии управлять таким сложным процессом». «Плохо работаете, — отрезал замполит, — должны научиться». А в пору перестройки и распада Союза мне домой в Москве позвонил корреспондент Би-би-си: «Профессор Городницкий? Мне вас рекомендовали как специалиста по строению земной коры. Мы хотели бы, чтобы вы прокомментировали заявление Звиада Гамсахурдия, что большевики специально устраивают землетрясения в Закавказье, чтобы подавить в Грузии движение за независимость». «Конечно, большевики многое могут, — ответил я, — но специально устраивать землетрясения они, слава Богу, еще не научились. Поэтому заявление Гамсахурдия либо глупость, либо, что вероятнее, — политическая провокация».
Бабушку свою по отцовской линии я помню смутно. Облик ее ассоциируется в памяти с острым ароматом антоновских яблок, лежащих на чердаке в ее могилевском доме, да еще, пожалуй, с торжественным обрядом варки всевозможных варений в сияющем подобно вечернему солнцу медном тазу, в процессе чего детям разрешалось лакомиться пенками. Была она непревзойденной мастерицей по части знаменитой еврейской кухни, прежде всего по фаршированию рыбы и изготовлению «тейгелех» — маленьких орешков из теста, вываренных в меду. Двигалась и говорила тихо. Когда немцы занимали Могилев, в августе 41-го, бабушка, уже покинув дом, решила вдруг вернуться за какими-то забытыми вещами. Она не слишком опасалась прихода немцев, хорошо помня немецкую оккупацию Могилева в 1918 году, когда немцы торговали с местным населением и не вмешивались в его внутренние дела. Вместе с несколькими тысячами могилевских евреев она и ее сестры погибли в лагере уничтожения в Лупполово, где фашисты полуживыми закопали их в землю, не потрудившись толком расстрелять.
Родителей матери я практически не помню. Они умерли в эвакуации в Свердловске в годы войны.
Отец мой своей скромностью, трудолюбием и любовью к порядку пошел в деда. Более строптивым характером обладал его младший брат — Борис, мой дядя, ставший потом профессиональным военным. В 1916 году, пяти лет от роду, когда в Могилев, где размещалась Ставка Верховного Командования русской армии, прибыл Николай II, он ухитрился чуть не попасть под царский автомобиль, неожиданно перебежав перед ним улицу. Происшествие это не обошлось без вмешательства полиции и последующей взятки полицмейстеру, чтобы «замять дело». А пару лет спустя тот же Борис напоил валерьянкой козла и впустил его в комнату, где молился дед. Скандал был неимоверный. В младших классах школы, куда его определили, дядя отличался изрядным хулиганством. По свидетельству одноклассников, он публично посрамил грозного преподавателя математики, у которого была привычка двумя пальцами больно хватать провинившегося за нос и тащить его к доске. Ухватил он было и Бориса, но тот немедленно сморкнулся ему в ладонь.
Пятнадцати лет дядя мой добровольцем вступил в Красную Армию. В конце 30-х годов на Дальнем Востоке, где он уже офицером служил в химических частях, чуть не загремел, вместе с другими офицерами их полка, по обвинению в шпионаже. Правда, всех обвиняли в шпионаже в пользу Японии, а его тогда, в связи с фамилией Городницкий, — в пользу Польши. Все обошлось по чистой случайности — Ежова сменил Берия, и репрессии были временно приостановлены. Помню, как в 39-м, проездом в Мурманск, «на Финскую», он появился в нашей тесной комнатке на Васильевском, в дубленом, остро пахнущем овчиной полушубке, туго перепоясанный портупеей с кобурой, с «кубарями» в петлицах, сразу заполнив своим громким голосом и воинским снаряжением все наше небольшое жизненное пространство. Пережив Отечественную и дослужившись до подполковника, дядя вышел в отставку и поселился в Саратове.
Был он в свое время изрядным сердцеедом. Вспоминаю, как в 1966 году мы вместе с моим тогдашним начальником Николаем Николаевичем Трубятчинским в промозглую осеннюю погоду прибыли в командировку в Находку, в Военную Гидрографию, договариваться о совместной экспедиции. В городской гостинице «Восток» пожилая хмурая администраторша нам сказала, что мест нет и не будет, да и вообще гостиница эта — для интуристов. «Я знаю, что надо делать, — шепнул мне в ухо Николай Николаевич. — Надо вложить в паспорт два червонца и дать ей». Так я и поступил и сказал, просовывая в окошечко паспорт: «Может быть, мы оставим паспорта на случай, если место вдруг освободится?» «Да зачем мне ваш паспорт?» — строго спросила администраторша и отпихнула его ладонью. Паспорт упал на ее столик и раскрылся, обнаруживая внутри две красненькие бумажки. К моему удивлению, неприступная дама, даже не взглянув на них, с интересом прочитала мою фамилию и спросила: «Это кто — Городницкий?» «Я — Городницкий», — несколько смущенный своей популярностью в этом далеком краю, произнес я. «Подождите, — сказала она, вдруг покраснев и начав поправлять свою «химическую» прическу, — вас двухместный «люкс» устроит? Тогда давайте и второй паспорт». Польщенный таким безотказным действием своей фамилии и приписывая все это, конечно, собственным песенным заслугам, я заполнил наши гостиничные анкетки. Принимая их, она спросила: «Лейтенант Городницкий, Борис, вам родственник?» «Только не лейтенант, а подполковник, — наконец начиная что-то понимать, ответил я. — Дядя мой». — «Ой, у меня смена через час кончается. Можно, я к вам зайду, вы мне про него расскажете. Всю жизнь его помню!!»