Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Я знал, что она желала мне дня рождения не счастливого, а спокойного, что само по себе было пожеланием счастья. И буквально через миг родилось понимание. Первое взрослое открытие обрушилось на меня: я понял, что моя мать избегала дней рождения сына, потому что винила себя в том, что приключилось со мной. Она считала, что я унаследовал это от нее. Она была не в силах думать о моих днях рождения, они вызывали в ней чувство вины, а вина слишком тяжела для таких эфирных созданий, как Стар.
«It Might as Well Be Spring» Джина Аммонса лилась из динамиков прямо мне в душу.
Гранты, одетые в шорты и футболки цвета хаки, копошились в своем саду. За секунду до того, как они заметили меня, я испытал первое ощущение, которое можно определить словами: «Что не так в этой картине?» (эти моменты повторялись около месяца), – вдруг остро почувствовал свою неуместность в сладкой семейной идиллии. Опасность, стыд, одиночество – пропасть передо мной. Я и моя тень – вот когда это началось. Лаура повернула голову, и тягостное чувство угасло за мгновение до того, как ее лицо просветлело и как будто округлилось, словно она знала обо всем, что творилось в моей душе.
– Боевик Джексон![1] – приветствовал меня Фил. Лаура взглянула на открытку, затем – прямо мне в глаза:
– Стар никогда не забывает о твоем дне рождения. Можно взглянуть?
Гранты любили мою мать, но каждый по-своему. Когда Стар появлялась в Напервилле, Фил напускал на себя этакую старомодную куртуазность, которую он сам принимал за учтивость, но Лауре и мне его поведение казалось смешным; Лаура же позволяла Стар умыкнуть себя на часок по магазинам. Думаю, обычно она спускала долларов пятьдесят – шестьдесят.
Лаура улыбнулась изящному белому домику на затейливой открытке и подняла глаза на меня. Второе взрослое открытие полыхнуло будто искра: Стар не случайно выбрала эту открытку. Лаура не удержалась от вопроса:
– А правда здорово, когда у дома слуховые окошки и широкая веранда? Я сама с удовольствием поселилась бы в таком.
Фил подошел к нам, и Лаура развернула открытку. Брови ее сдвинулись, когда она прочла: «Я надеюсь…»
– Я тоже надеюсь, – сказал я.
– Конечно же… – Лаура поняла меня.
Фил сжал мое плечо, входя в образ начальника. Он работал менеджером контроля качества и дизайна продукции в «ЗМ»[2]:
– Мне плевать, что болтают эти клоуны, но проблема твоя – физиологического характера. Как только найдем толкового врача, мы от нее тут же избавимся.
«Этими клоунами» были педиатры, терапевты и полдюжины специалистов, которым не удавалось поставить мне диагноз. Специалисты пришли к заключению, что проблема моя «происхождения неорганического» – иначе говоря, она у меня в голове.
– Думаешь, это у меня от мамы? – спросил я Лауру.
– Думаю, это у тебя ни от кого, – ответила она. – Но если ты хотел спросить меня, сильно ли Стар переживает из-за этого, – да, несомненно.
– Это Стар-то? – усмехнулся Фил. – Чтобы винить себя, ей надо выжить из ума.
Лаура наблюдала, все ли я понимаю.
– Матерей очень волнует все, что может принести вред их детям, даже если они ничем не могут помочь. То, что происходит с тобой, страшно расстраивает меня, а уж каково Стар, я и представить себе не могу. У меня-то, по крайней мере, ты каждый день перед глазами. На месте твоей мамы, если бы я должна была уехать из города в день твоего рождения, чтобы остановить мировой голод на следующее тысячелетие, я бы все равно чувствовала себя ужасно оттого, что расстроила тебя. Впрочем, так же ужасно я бы чувствовала себя и не будучи твоей мамой…
– Словно ты сделала что-то плохое, да? – спросил я.
– Твоя мама любит тебя так, что порой не может удержаться и ведет себя как Бетти Крокер[3].
Представив себе маму в виде Бетти Крокер, я громко рассмеялся.
– Что бы там ни говорили, – продолжила Лаура, – когда делаешь доброе дело, не обязательно чувствуешь себя хорошо. И доброе дело иногда причиняет чертовскую боль! Если хочешь знать мое мнение, матушка у тебя замечательная.
Я чуть было не рассмеялся от ее детской манеры чертыхаться, но глаза мои вдруг обожгли слезы, и комок подкатил к горлу. Я уже упомянул, что через два дня после моего пятнадцатилетия начал понимать чувства моей матери так, что теперь мог это понимание использовать, и вот что я имел в виду. Я научился задавать вопросы о том, что пугало меня; о том, что правильные поступки причиняют столь сильную боль, что может помутиться разум; о том, что раз уж ты такой, какой есть, – придется расплачиваться сполна.
О Великие Старейшие, прочтите слова, начертанные в сем откровенном дневнике рукой Вашего Преданного Слуги, и возрадуйтесь!
Я всегда любил поздние ночные прогулки. Непроницаемое покрывало тьмы, укутавшее уютный городок Эджертон, гасит даже звуки моих собственных шагов. Я иду по аллеям мимо уснувших магазинов и кинотеатров. Я иду по узким переулочкам Хэчтауна и гляжу на закрытые ставнями окна. Я за мгновение могу проникнуть сквозь них совершенно свободно, но не делаю этого: весомость и размеренность жизни вокруг меня – это часть моего счастья. И как любой человек, я наслаждаюсь самим выходом из дома как высвобождением из стойла, в которое я сам себя заточил. Во время моих блужданий я стараюсь обходить стороной уличные фонари, хотя вне зависимости от времени года на мне черное пальто и черная шляпа: я блуждающая тень, невидимая в темноте.
Точнее – почти невидимая. Меня не видит никто, за исключением некоторых совсем несчастных, и многих из них я позволил себе умертвить не столько ради самозащиты, сколько… от раздражения и досады или, может быть, из прихоти. У меня была на то причина.
Я вычеркнул из списков живых долговязую уличную проститутку в стоптанных сандалиях на высоких каблуках и юбчонке размером с тряпку для мытья посуды, выскочившую ко мне из подворотни на Честер-стрит. Она была под таким кайфом, что ей пришлось ухватиться за мой локоть, чтобы удержаться на ногах. Я взглянул на крошечные точки ее зрачков, дал утянуть себя в подворотню, а затем вскрыл девку, как банку с сардинами, и, прежде чем она догадалась закричать, сломал ей шею.