Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
В конце землянки, за столом, где стояли лампа-десятилинейка, котелки, по-видимому с кашей, да железные кружки с чаем, сидели человек десять-двенадцать. Двое резко отличались от остальных: лампа освещала их измученные и изможденные лица. Бритва давно не касалась щек, но и бороды еще не отросли, как у здешних. На них были старые, местами рваные гимнастерки, поверх которых новенькие ватники, полученные, конечно, уже тут, у партизан.
- Вот этих у немцев отбили, когда налет на машину делали. Один Гордеевым назвался, другой - Ненароковым, - сказал Шагин.
Ненароков рассказывал:
- Ну, а кормят там как - сами знаете: чтоб не померли сразу, но и не прожили больше года, - через год, видать, дорогу уже достроить должны.
Он замолчал, потому что у стола задвигались, выкраивая местечко для Шагина и Лаврова. Те присели, и кто-то спросил:
- Чайку с дорожки или?.. Каша у нас отменная нынче.
- Я по утрам чай люблю. - Лавров подвинул к себе кружку.
После паузы заговорил Гордеев. Он здорово окал, что сразу выдавало в нем волгаря.
- Лагерь-то наш сложный. Даже не лагерь - школа скорее. Говорят, она абверу принадлежит - разведке армейской. Таких, как наш, - два барака. Это предбанник, что ли. Отсюда или в ров, или, если согласишься, в соловьи.
- Ты понятней объясняй... - перебил его Ненароков.
- Ничего, ничего, - сказал Лавров. - И так все понятно.
- Соловьи - это так батальон называется. По-немецки - "нахтигаль". Они там этих соловьев формируют, - продолжал Гордеев.
- Только мы их и не видели, - опять вмешался Ненароков. - Разве издали, через проволоку - пять рядов.
- В наш-то барак по прежней специальности вроде подбирали, - вновь заокал Гордеев. - Все к химии, к нефти, к бензину отношение имели - летчики, мотористы, лаборанты, нефтяники. Потому, конечно, из Баку народ есть, из Грозного. Люди хорошие, вот только один...
Ненароков добавил:
- Юлит он... юлит... Но то, что предатель, - ясное дело. Только за него один все заступается... Комиссар... Седой...
5
Гордеев с Ненароковым продолжали рассказывать...
Четыреста стояли на насыпи.
Слева была станция, справа - ров-могила для тех, кого сегодня поволокут из строя.
Гауптман шел вдоль шеренг в сопровождении переводчика. Через равные промежутки - видно, гауптман про себя считал шаги - он останавливался и бормотал что-то, грассируя. Переводчик подхватывал, и летели фразы, леденящие душу не только ужасной сутью своей, но тем, что стали обыденностью:
- Политкомиссары, евреи, коммунисты - шаг вперед!
Шеренги не шевелились. Они застыли, будто в кино неожиданно остановился кадр.
Полковник хладнокровно взирал на все это со стороны, оставаясь к происходящему абсолютно индифферентным. Время от времени он поднимал к глазам бинокль, цепко держа его в правой руке, левая была занята стеком - им полковник постукивал по высокому сапогу.
Солдаты вытащили из строя высокого чернявого парня. Был он яростен и еще силен, этот парень лет двадцати трех, а потому отчаянно сопротивлялся. Солдату надоела возня с ним, и он вскинул автомат. Но полковник уже спешил к месту, где возник конфликт. Оказавшись рядом с автоматчиком, он ударил стеком по стволу.
Солдат оторопело открыл рот.
- Где родился? - спросил полковник у парня.
Тот молчал, тяжело дыша после схватки и ненавидяще глядя на полковника. Полковник спокойно выдержал этот взгляд и спросил:
- Тюрк дилини билярсян?
- Я не знаю по-турецки, только несколько слов, - ответил парень. Видимо, до него дошло, что полковник если и не спас его совсем, то уж, во всяком случае, отсрочил конец.
- Марш в строй! - Это уже была команда. Парень отступил в свою шеренгу, а полковник, обернувшись к гауптману, который, как и все остальные, ровно ничего не понял в разыгравшейся сцене, сказал:
- С таким знанием этнографии вы перестреляете всех... А рейху нужны дороги. Их должен кто-то строить... "Этнограф"... - Он явно обрадовался придуманному прозвищу и, постукивая стеком по голенищу, пошел к станции.
6
Две дощатые тропинки, каждая метров триста длиной, начинались у отвала, откуда пленные брали грунт, и заканчивались там, где уже высилась насыпь - по одной тропинке к ней доставляли грунт, по другой возвращались порожняком.
Автоматчики кричали с вышек.
- Быстрее, быстрее!
Дойдя до места, где ссыпали грунт, Гаджи с огромным усилием перевернул тачку, достал кусочек бумаги, выгреб из кармана махорочные крошки и свернул цигарку.
- Брось! - рявкнул конвоир. Но поскольку Гаджи не обратил на окрик никакого внимания, он подскочил к нему. - Курить потом. Сейчас - работать. Быстро, быстро!
Ненароков и Гордеев, шедшие с носилками навстречу Гаджи, видели начало этой сцены. Окрик конвоира не был им слышен, потому Ненароков сказал напарнику:
- И курить ему разрешают...
- Да, - вздохнул Гордеев.
Гаджи понимал, что разговор идет именно о нем, и демонстративно нарушал здешний порядок.
- Порядок необходимо уважать, - полковник внезапно возник перед Гаджи. Это долг каждого пленного. У нас курят после работы. Тебе это объясняли?
Гордеев и Ненароков остановились, как и другие, ожидая, что произойдет. Гаджи не столько увидел это, сколько почувствовал, вновь глубоко затянулся цигаркой и, сложив губы трубочкой, засвистел какой-то мотив: он явно лез на рожон.
- Что это за мелодия? - очень спокойно спросил полковник.
- Страна Баха не знает Гаджибекова?
- Ты музыкант? - опять спросил полковник. И потом, не ожидая ответа: - Я тоже учился музыке.
Он повернулся к подбежавшему офицеру конвоя, хотя продолжал говорить с Гаджи:
- А музыкант не должен целый день толкать тачку... Музыкант должен... - он хмыкнул - ...заниматься музыкой. И скомандовал:
- Доставлять ко мне ежедневно к шестнадцати.
Пленные продолжали наблюдать за этой сценой.
- Работать! Всем работать! - неслось с вышек.
Полковник пошел прочь, а Гаджи, так и не бросив цигарки, покатил дальше свою тачку.
- Вот еще одно доказательство, - сказал волжанину Ненароков.
7
Гаджи закончил мыть на кухне пол и приступил к чистке чайника и кофейника - нехитрой кухонной утвари. Полковник музицировал в кабинете.
Иногда сквозь открытые двери он наблюдал за Гаджи.
От буханки белого хлеба, лежащей на столе, было отрезано несколько здоровых ломтей, и Гаджи твердо решил украсть два или три из них и отнести в барак - люди были зверски голодны, а белого хлеба... Они и не помнили, наверное, когда в последний раз видели белый хлеб.
Попасться на краже означало быть расстрелянным. Гаджи знал об этом, но твердо решил, что хлеб все равно украдет. Он поставил чайник на полку и в то же мгновение, схватив три ломтя, сунул их за пазуху.
Полковник встал из-за инструмента.
- Иди сюда!
Гаджи вошел.
- Я хочу оценить... - полковник задумался, - твою честность... Другой бы мог что-нибудь украсть, скажем... хлеб.
Сердце Гаджи колотилось так, будто там, под грудной клеткой, работала бригада молотобойцев.
- А ты не такой... - полковник взял остаток буханки и сунул ее Гаджи.
- Если хорошо вымоешь руки, можешь поиграть... Репетируй. Потом ты будешь играть на наших вечерах.
- Не буду, - Гаджи наклонил голову, словно желая боднуть.
- Обязательно будешь, - полковник улыбнулся.
- Не буду, - еще раз повторил Гаджи.
- Олух, олух и неблагодарная свинья!.. Как все ваши... "Гаджибеков!" Да что таких скотов интересует? Пожрать да выпить. Вон отсюда! Вон! В барак! Неблагодарная скотина.
Полковник ходил по гостиной взад-вперед.
"Мерзавец! Но нужный. Я бы этой скотине... Ганс, - он продолжал разговор с собой, - ты нервничаешь... Если бы адмирал узнал о твоих нервах..."
Он взял плетку и стал играть ею. Это, видимо, изменило ход его мыслей. Он раздумчиво посмотрел на плетку.
"...И пряник".
8
В бараке едва тлела коптилка. Гаджи отворил дверь, и сидевшие за столом обернулись. Будто по команде замолчали на полуслове. Гаджи подошел к столу и, достав из-за пазухи хлеб, положил его перед ними.
Они смотрели на пухлые, наверное, очень свежие ломти. Хлеб завораживал. Расширились зрачки голодных глаз. Но только одна рука потянулась за ломтем. И тут же отдернулась.
Все молча поднялись и тихо побрели прочь от стола - каждый к своим нарам.
- Теперь будешь там, - сказал один, обращаясь к Гаджи. Его пожитки уже лежали на первых нарах от входа.
Это был открытый акт отчуждения, потому что между нарами, где предстояло находиться Гаджи, и следующими, занятыми, оставалось несколько рядов совершенно пустых: люди, некогда спавшие здесь, уже не могли вернуться.
Гаджи опустился на нары. Что делать? Плакать? Или кинуться на обидчиков? Мысли плясали, прыгали.
А люди снова собрались вместе, только теперь не у стола, а около нар, где умирал человек. Их тени причудливо вытягивались на противоположной стене и сплющивались на потолке. Они метались словно языки пламени, затянутого черным дымом.
Вошел Ненароков.
- Хины нет. Лагерь, мол, не госпиталь. Выгнал...
Он обтер кровь в уголках рта - лагерный врач умел подтверждать свои слова действиями.
- До утра не дотянет, - сказал один из пленных, ближе всех стоявший к умирающему.
- У меня еще в студенчестве был такой случай... Под Чарджоу... Это когда басмачи... И Павел, кажется, в Чарджоу родился... - сказал Седой.
- В Коканде. Там близко, - уточнил Гордеев, будто сейчас это имело какое-нибудь значение.
Гаджи по прежнему сидел на своих нарах, обхватив руками голову.
- За жизнь товарища надо платить любой ценой.
Реплика эта, видимо, относилась к Ненарокову, вытирающему кровь с разбитой губы. А может, о чей-то другом думал Седой, потому что, помолчав минуту, он подвел итог:
- А хина нужна...
Гаджи поднял голову и посмотрел туда, где едва тлела коптилка. Потом он встал с нар и потихоньку выскользнул из барака. Никто на это не обратил внимания. Только Седой обернулся и увидел, как дверь закрылась за Гаджи.
9
Веселились вовсю. Веселье сдабривали вином. Пьяненький лейтенант бренчал на рояле какую-то шансонетку. Потом, с трудом поднявшись, подошел к столу и взял бокал.
- За нашего полковника! Самого доброго начальника из всех, у кого я служил.
- Самый лучший тост, - поднял бокал полковник, - готовые метры дороги, по которой сначала на Баку, а потом на Бомбей ринутся танки фюрера. За фюрера!
Гаджи вошел в тот момент, когда полковник сказал "на Баку". Он остановился в дверях, опустив голову.
Гауптману оставалось выпить за фюрера последний глоток, когда он увидел Гаджи. Поперхнувшись, гауптман заорал:
- Караул!
Выпавший из рук бокал разлетелся по полу хрустальными брызгами. Гауптман схватился за кобуру. Но руки не слушались - парабеллум никак не вылезал из своей кожаной норы.
- Идиот, - снисходительно бросил полковник. - Господа, - он хлопнул в ладоши, и тотчас воцарилась тишина. - Этому парню я велел играть для нас... Садись за рояль, - полковник даже не скрывал своей радости: пришла победа над этим упрямым человеком, который десять раз заслужил, чтобы его отправили к праотцам. Но это совершенно не входило в планы полковника, ему нужно было другое - заставить Гаджи работать. И все же интуиция подсказала полковнику, что приход Гаджи отнюдь не капитуляция, а поступок, пока еще не понятый им.
Гаджи прошел к роялю, стараясь не смотреть на собравшихся, и пальцы профессионала, хотя давно и не прикасавшиеся к клавишам, побежали по ним, сначала спотыкаясь, а потом легче и свободнее. По комнате понесся слащавый мотивчик.
Лица собравшихся засветились блаженством, и ничего не надо было им сейчас, кроме этой музыки, этого примитивного мотивчика.
Полковник слушал. Ему было приятно, что на физиономиях гостей не мелькнуло и подобия мысли - тем острее чувствовалось собственное превосходство над окружающими. Потом он подошел к Гаджи:
- Хам! Здесь немцы. Люди великой нации. А эта дребедень... Сыграй Бетховена. Можешь?
Еще ни разу в жизни у Гаджи не было такого неудержимого желания ударить, ударить в этот находящийся так близко подбородок. И пожалуй, еще никогда Гаджи так ясно не понимал, что, кроме желания, есть долг. Он вновь начал играть.
Музыка рассказывала о весне, и мягких лучах всеозаряющего солнца, и о поле, по которому идет любимая, и о цветах, что цепляются за ее платье, - о мире безмятежного покоя и тепла.
Но как-то сразу, минуя лето, наступала осень, и шумел ветер возвещая бурю, и от далеких зарниц веяло неотвратимой бедой. Тревожная перекличка высоких трелей, похожих на трепетание умирающей птицы, и грозных басов, олицетворяющих саму смерть, входила в этот еще совсем недавно безмятежный мир. Гибли вовсе не птицы, а человек, одинокий и всеми покинутый.