Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!



— Успели записать, сотник?

— Успел, ваше высокоблагородие, — я встал.

Хагерт поморщился. Я знаю, что он не любит меня, считает изменником Родине и вере, только о какой вере и Родине могла идти речь, если мы бежали, как табун лошадей в грозу, на голоса пароходов, выходивших из портов Крыма в сторону Константинополя, о какой вере можно было говорить мне, человеку, который три года воевал в одной дивизии с Чапаевым на Западном фронте, в семнадцатом дрался с белыми на Южном Урале, потом волею или неволею попал в Новороссийск, добровольно вступил в «Туземную дивизию» и вот, наконец, мы — «белое воинство» — докатились до Крыма.

Генерал походил по комнате, зябко поеживаясь. Я ждал дальнейших указаний.

— Послушайте, сотник, какого черта… У вас взгляд, как у сумасшедшего или осужденного убийцы. Смотрите куда-нибудь вон… в окно.

Я стал смотреть в окно. Мне было все равно куда смотреть. Если ему не нравятся мои глаза, что ж… Может, и мне противно видеть его дергающуюся физиономию. Вождь. Дерьмо. После гибели Бабиева, командира нашей Туземной дивизии, после того как красные прорвали Перекоп, называть вождями этот генеральский сброд… просто противно. Да мой Тургай мне дороже всех «благородий».

— Сотник! Вы что, спите?! — Я стряхнул с себя оцепенение. Хагерт смотрел мне в глаза, покачиваясь на каблуках. — Ты что, скотина, не слушаешь?

— Слушаю, ваше высокоблагородие!

Он, подозрительно глядя на меня, протянул руку:

— Дайте донесение.

Я подал ему лист. Генерал перечитал записанное мной под диктовку.

— Так, скотина, где ж тебя учили? Гр-р-раматей. Или среди туземцев грамоту забыл?

— Никак нет, не забыл.

Криво улыбаясь, он разорвал донесение и кинул мне в лицо. Да и кому теперь это донесение было нужно, Врангеля, наверное, уже завалили подобными бумажками.

— Господин генерал, вы умрете не своей смертью, — сказал я равнодушно и почувствовал, как кровь ударила в голову. В глазах поплыли разноцветные круги, и ускользающим сознанием я успел лишь отметить, что он схватился за кобуру. Знал ведь, что воюю с пятнадцатого года, знал, что в сотне меня зовут Тигана[1], знал, что за дверью стоят часовые — моей сотни хорунжий из чеченцев Рабиев и кабардинец Кази-Нури, которого я вывез из боя на своем Тургае, когда мы на Литовском попали в «Платовский вентерь» мироновцев и под Кази убило коня. Впрочем, последнего Хагерт не знал и знать не мог, и, когда я ударил его плетью, которая всегда висела у меня на запястье, он выстрелил из револьвера. Господин генерал учился стрелять, должно быть, только по мишеням, а может, боялся плети. Я не помню, что делал — ярость, впервые вспыхнувшая в сердце, когда в плену мне плюнул в лицо австрийский солдат, застилала глаза, лишала разума.

От генерала меня оттащили Рабиев и Кази. У Хагерта все лицо было исполосовано плетью, мне пуля пробила навылет бок — удачно.

Когда я начал что-либо понимать, Рабиев хлестал меня по щекам:

— Тохта! Тохта! Тигана, тохта!

— Хорунжий, застрели его! Убей! — орал Хагерт, и мне вспомнился начальник штаба в пору моей недолгой службы в Красной Армии…

Наша сотня снялась с фронта в августе 1917 года. Фронт развалился. По частям ездили агитаторы, но мы их не слушали. Наше атаманство было в Степной. Мы кругом постановили: доберемся до родных мест, и там уж решать: кому куда прислониться, а пока, чтобы не пропасть, пойдем вместе, полком.

До Сызрани шли на конях, потом эшелоном добирались до Степной. Медленно, очень медленно добирались, и, если бы успели домой до октября, может быть, не случилось то, что произошло со мной.

В Степной был Дутов. Нас, весь эшелон, держали под прицелом десятка пулеметов, пока мы решали, за кого идти — за белых или красных. Ясное дело, никому это не понравилось, и, мобилизованные в дутовскую армию, мы при первом удобном случае перешли к красным.

Я стал командовать эскадроном, потом принял сотню, полк. Рядом, совсем рядом были дом, жена, дети. А так и не побывал, не встретился с семьей.

Когда наша партизанская армия шла на соединение с основными силами Красной Армии, в лесу натолкнулись на сторожку… Сторожка… комиссар…


…Рабиев с Кази вывели меня из дому, бросив взбесившегося от злости Хагерта. Меня качало, видимо, от потери крови, но я ясно сознавал, что надо бежать: избиения генерала мне не простят. Расстреляют.

На окраине Джанкоя завязывался бой. Подошли красные. Казаки моей сотни седлали коней, о сопротивлении не могло быть и речи. Бежать, бежать… Но куда?

— Куда вы меня тащите? — спросил я Рабиева.

— Молчи, молчи, Тигана. — Кази какой-то грязной тряпкой пытался заткнуть мне рану в боку. — Мы не бросим тебя, уйдем вместе.

— Нет, он уйдет один, — возражал ему Рабиев.

— Если он уйдет, я уйду с ним! Он мой брат.

— Ты останешься! — закричал Рабиев. — Мы спасли ему жизнь, господин генерал мог убить его.

— Оставайся, Кази, — сказал я, чтобы прекратить этот спор, бесполезный для всего белого света, которого для нас оставалось только от Джанкоя до ближайшего порта.

Рабиев ругался с Кази, но я больше ничего не слышал, видимо, впал в забытье.


…Сторожка. Лето. Жара неимоверная. Гимнастерка на спине промокла от пота. Вокруг коней и всадников, надрывно гудя, медленно, как виденные мной на Южном фронте «Цепеллины», летают оводы. Они зажирели от крови и жалят жестоко: укусы быстро разрастаются, становятся огромными синими волдырями.

Из сторожки короткими очередями бьет пулемет. Там экономят патроны, но кто знает, сколько у них лент? Кто знает? Напоить бы коней, смыть с себя пот и пыль и развалиться у реки на траве… Вот только сторожка… Плюнуть на все и уйти, пусть они там благодарят бога.

— Ванька! Ванька, стервец, ужели ты?! — кричат из сторожки.

Я выезжаю из-за деревьев: зовут, кажется, меня.

— Я!

— Ванька! Я же дядя твой родной, лёлька, Петр Егорович, ну! Краснопеев я! Что ж ты родню загнал к черту на рога, побойся бога!

— Петр Егорыч? — свела же нелегкая. — Выходи, поговорим.

Из сторожки выходит пожилой человек в светло-серой тужурке, синих шароварах с голубыми лампасами, голова его не покрыта.

— Я это, Ваня, я! — у него дрожат губы. — Заметил случайно, как ты между деревьев проехал, по посадке узнал, ведь я тебя учил в седле-то…

И у меня навернулись слезы на глаза. Мне дорог был этот невысокий, простоватый с виду человек. Он учил меня держаться в седле, рубить на полном скаку лозу, джигитовке.

Он учил меня жить.

Я спешился, мы обнялись, он по-старчески всхлипывал. Потом мы сели на какое-то трухлявое бревно. Нам так много нужно было сказать друг другу, ведь мы не виделись с пятнадцатого года, с тех самых дней, как я ушел на фронт, и дядька, оставшийся мне вместо отца (отец не вернулся из-под Ляояна), провожал меня до околицы, шел рядом, держась за стремя. Э-эх!

Но почему нам тогда не говорилось? Может, потому что у одного на плечах были золотые погоны, а у другого на фуражке красная лента? Но ведь мы родные!

— Значит, к красным подался? — Петр Егорыч хлопнул себя по коленям. — За свободу, значит?

— За свободу… — ответил я, хотя толком не понимал, где свобода и кто за что воюет, и закончил, как говорил комиссар: — За правду и справедливость.

— Ясно. Значит, свободы тебе раньше не хватало? Угнетали тебя, и я, грешник, угнетал? Или пашни тебе не хватало?

— Да нет, не угнетали, и земля была. — Почему-то вдруг стало стыдно, будто дядька уличил меня в краже. И я растерянно пробормотал: — Ну и Дутов неладно делает.

— Стыдно мне за тебя, Иван, стыдно. Полный Георгиевский кавалер, герой, до сотника дослужился и погоны — долой, кресты — долой, за что ж тогда кровь лил?

— Не умею я, Петр Егорыч, как мой комиссар говорить. Только и по-старому жить негоже.

— А как же гоже?

— Не знаю пока. Потом дойду, а сейчас народ решил всех буржуев и кровопийцев под корешок, и я противу народа не хочу и не пойду.

— А я — не народ?

— Ты в погонах.

— Значит, кровопийца? Когда же я кровь пил, с кого? Я ж тебя этими вот руками нянькал. — Петр Егорыч удивленно посмотрел на свои ладони. — Этими самыми руками… Значит, не отпустишь нас добром?

— Сколько вас там?

— Двое. Ординарец со мной, Семен Барноволоков, товарищ твой бывший.

— Сенька?!

— Вот тебе и Сенька…

— Так это он из пулемета садит?

— Он.

— Троих у меня положил, хорошие были ребята… — я задумался, жаль было погибших, но и дядьку с Сенькой тоже. — Поговорю я с комиссаром, может, согласится, отпустим… А?

— Чего уж… «отпустим»… Мы ведь ваши, как это… классовые враги — я и Семен.

— Может, вы к нам? — спросил без особой надежды.

— А ты сам переметнулся бы?

— Нет.

— Ну так и мы — нет. Пойду я, Иван, пора кончать, давай, что ль, напоследок обниму тебя еще раз, как-никак родной ты мне. Живи долго. — Он поцеловал меня троекратно. — Прощай…

…За деревьями меня встретил комиссар. Не любил я его. Была в этом человеке какая-то змеиная ненависть ко всем и всякому.

До революции он, говорили, был каким-то эсдеком, потом стал эсером, кем он состоял при мне, я догадался позднее, нет, не комиссаром, — провокатором.

— Чего это ты с ним обнимался, как с бабой? — он всегда старался говорить грубо, и это никак не вязалось с его изнеженной внешностью.

— Не твое дело.

— Ошибаешься — мое. Он тебе в душу яд контрреволюционный лил, а ты слюни распускаешь, красный командир… Лев Давыдович призвал: белоказачество — под корень. Думать надо… А ты… Э-эх!

Ребята из моего отряда изредка постреливали по заложенным мешками и дерном окнам. Огрызнулся и пулемет. Конь, которого я держал в поводу, неожиданно шарахнулся и, пятясь, стал заваливаться на бок.

— Вот… в тебя метили, да коня убили, а ты его, коня, с Мировой привел…

Он еще что-то говорил, рубяще размахивая рукой, но я его не слышал. Мой Серко лежал на боку, кося глазом, а из раны в шее била густая ярко-красная кровь, пулей перебило артерию.

Как достал из кобуры револьвер и выстрелил коню в ухо, я не помню, многого не помню, был как в бреду. Видел только кровь, кровь, везде кровь — и на листьях, и на коре сосен, и на своей гимнастерке. Что-то приказывал, кричал…

— Может, не надо! Не надо, Иван! Очнись! — тряс меня за грудки Трофим Струнин, земляк. — Дядька ведь, Иван!

Васька Першин запалил головню и, выскочив на поляну перед сторожкой, бросил факел на крышу домика. Крыша, крытая камышом, вспыхнула сразу…

На крыльцо сторожки, спасаясь от дыма, выбежали Петр Егорыч и Сенька Барноволоков. Их расстреляли почти в упор.

Потом, когда мы остались одни, я сказал комиссару:

— Теперь понимаю, почему ты носишь кожанку — кровь с нее легко смывается.

— Да, ты знаешь, хотя и жарко в ней… — усмехнулся он, — но я крови с детства боюсь.

Наши отряды соединились с частями красных, а я повернул морду своего коня на восток, решил вернуться домой. Не было у меня веры в дело, ради которого можно убить родного человека.

Но и далеко уйти не удалось. Попал к белочехам. Бежал. Долго мыкался по белу свету, пока не прибился к казачьей Донармии. Там встретил полковника Чернова, бывшего своего командира дивизии. Да, пути человеческие неисповедимы. Потом попал на Кавказ, там, после восстания моряков в Новороссийске, ушел в горы и вступил в Туземную дивизию, по-казахски и башкирски я говорил хорошо, и с кавказцами общий язык нашел. После первых же схваток с красными частями сам Бабиев поставил меня командовать сотней.

А
А
Настройки
Сохранить
Читать книгу онлайн Если любишь… - автор Сергей Ионин или скачать бесплатно и без регистрации в формате fb2. Книга написана в 1989 году, в жанре Проза. Читаемые, полные версии книг, без сокращений - на сайте Knigism.online.