Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Чем красивее у женщины рот, тем сильнее искушение восхищаться произнесенными ею словами и проникаться верой в их безусловные мудрость и справедливость; когда герой вполне себе черномессного хоррора Анджея Жулавски «Possession» захотел замутить флирт со школьной учительницей своего сына и попытался заинтриговать ее туманностями о беспрестанности сражения, которое он будто бы вынужден всю свою жизнь был вести со всем женским полом, та - волшебными устами богоподобной в своей прекрасности Изабель Аджани - указала ему на бесперспективность и безосновательность подобных обобщений, заметив, что между двумя любыми произвольно взятыми женщинами обычно бывает только одно несомненное сходство - у них у обеих бывают менструации. В иных условиях соответствие реальному положению дел этого утверждения могло бы показаться более чем сомнительным, однако будучи озвученной голосовым аппаратом эксклюзивного в своем изяществе, совершенного сосуда человеческого тела, эта фраза автоматически кажется догмой, - в том смысле, что несомненная феноменальность одной конкретной женщины провоцирует допустить возможность феноменальности условной каждой. Однако слова сыгранной Аджани учительницы были продиктованы эмоциями, а вот Габриэль Витткоп - применительно к чьим книгам тоже вполне уместно говорить о совершенстве - тезис о своей уникальности суппортировала сугубо научными доводами: например, таким, что компоненты человеческого сперматозоида позволяют количеству возможных генетических комбинаций исчисляться 12-значными показателями. Великолепие созданных Витткоп текстов и незаурядность прожитой ею жизни - тоже весьма подходящий фон для уверования в теоретическую возможность исключительности каждого человеческого существа; однако Ипполита, двойник самой Габриэль Витткоп в ее последнем и посмертно опубликованном романе «Chaque jour est un arbre qui tombe», пусть, оперируя такой математикой, и провозглашала себя не только уникальной, но и даже чудесной, все равно с грустью сознавала, что для полчищ ее современниц наукой доказанная щедрость на многообразие человеческого семени - как с гуся вода; наблюдая за своей кузиной Югеттой, которую в менопаузу охватила особая тоскливость, Ипполита понимала, что у той нет ни собственной жизни, ни собственной личности, и что имя ей - легион. Гигантский легион тех, кому важнее всех дел представлялось вживание в роль христианской матери, интересующейся социальными проблемами и общественными вопросами; вживание в такую роль и прочное сохранение ее за собой. Лев Толстой, объясняя свой устойчивый интерес к теме внутрибрачных кризисов, придумал - для старта «Анны Карениной» - знаменитый афоризм про то, что все счастливые семьи счастливы одинаково, а все несчастливые - несчастливы по-своему. Возможно, именно такого же формата противопоставление уникального и унифицированного и побуждало выдающуюся французскую писательницу Габриэль Витткоп искать раритетную красоту не среди живых, а среди мертвых людей, ибо неповторимость каждого трупа была для нее не менее очевидна, чем единственность каждого папиллярного узора - для криминалиста.
Так надо ли изумляться тому, что Ипполита любила прогулки в морг; каждое из тел, которые ей случалось пристально исследовать в прозекторских, рассказывало ей в высшей степени свою, поистине суверенную историю. Один мертвец, раздувшийся как клещ, своим створожившимся аспидным животом, плоскими, как листья, яичками, окрашенными багровой кровью, почерневшим членом и сияющей тьмой беззубой глоткой молвил о фатальности инфаркта для бездомного, которому некому помочь, другой - взорвавшейся звездой в плюмаже арабской шевелюры - о безжалостности криминальной разборки и невозможности в ней выжить, лишенная ногтей русалка из речного ила своими слизистыми оболочками, раздувшимися от воды, - из первых - отягченных трупным воском - уст - о таинстве утопленничества, похожий на черепаху старик своим исштрихованным грубым сапожным стежком телом - героическую историю борьбы за жизнь, самоотверженной настолько, что не пасовала перед неизбежной болезненностью сдач особенно дотошных анализов. И даже в мире живых Ипполита считала заслуживающими особенно внимательного наблюдения - все с тех же позиций стремления к уникумности - те существа, к которым смерть подобралась особенно близко, выделяя среди них самую элитную касту - прокаженных. Ипполита различала в проказе одну из самых необыкновенных и непостижимых метаморфоз тканей, что может выпасть счастье исследовать восприимчивому к прекрасному человеку. Она не могла скрыть своего возбуждения, когда обнаруживала благородный металлический оттенок в иссиня-черном эпидермисе прокаженных, когда в неразгладимых морщинах туго натянутой кожи (туго, а все равно неразгладимых) занимались прокопченные отблески серебристого света, когда лишай на щеках тоже начинал отливать серебром, а в черном рассоле немыслимо опухших глаз закипала невероятная злоба. Ипполита считала, что самые колоритные особи этой расы не просто символизировали вечность, а ею самою и были, потому что когда ей случалось видеть на ланитах особенно ледяной аспидный оттенок, она верила в то, что его обладатель был прокаженным испокон веков, видел шипящие потоки лавы, приумножение океанского желе, был прокаженным внутри кораллов и углеродов, в известковом иле, сначала пузырившимся несколько веков, а потом затвердевшим литографическим камнем.
«Chaque jour est un arbre qui tombe» - это последний роман Габриэль Витткоп, но в оборот в нем были взяты - среди прочих - и темы, мужественно обозначенные уже в ее первом - «Некрофиле», которого не устрашилась в 1972-ом году напечатать в Париже легендарная французская предводительница борьбы против ограничений сексуальных свобод Режин Дефорж. Публикация такой книги действительно требовала неустрашимости, поскольку «Некрофил» представлял собой сколь романтичный, столь и натуралистичный дневник современного парижанина по имени Люсьен, испытывавшего непреодолимое сексуальное влечение к человеческим трупам; в этом дневнике с исчерпывающей патологоанатомической достоверностью было описано множество совокуплений Люсьена с его бездыханными любовниками, а также под высочайшим градусом эмоционального напряжения были сервированы опаснейшие приключения и авантюры, в которые Люсьен пускался ради добывания покойников для сеансов его необычной любви. Эдуард Лимонов написал однажды, что «Лолита» - это отнюдь не книга о любви к девочке, как принято считать, а книга об отвращении ко взрослой женщине; наверное, было бы здорово акцептировать подобную эффектную логику и назвать «Некрофила» не книгой о любви к мертвым, а книгой о ненависти к живым, но это значило бы - погрешить против истины, ибо эта книга такова, что ее автора никак не заподозрить в том, что через такое пусть провокационное, но иносказательное, мол, по своей сути, обожествление страсти к мертвым он-де мог выказывать свое «фи!» или «нет!» нравам, определявшим актуальное - на момент написания романа - состояние мира живых; «Некрофил» написан так, что буквальное восприятие заявленных в нем деклараций выглядит самым верным решением: трупы людей действительно прекрасны, а предаться физической любви с ними - впрямь огромное удовольствие; и если уже при таком допущении все-таки уместно будет противопоставить мертвые тела живым, то живые будут выглядеть заслуживающими вовсе не ненависти, а практически христианского к ним сострадания, то есть им не вменяться будет в вину, а в ранг их беды станет возводиться их неспособность оказываться столь же искушенными в постижении радостей всамделишной любви, коими могут быть возлюбленные труполюбами мертвецы. Иными словами, в своей исповеди Люсьен часто объяснял прелести близких отношений с покойниками именно небезукоризненностью одушевленного человеческого материала, заключая, например, что мертвые люди гораздо более опрятны, чем живые, и, в отличие от живых, не лживы, и что некрофильская любовь в противовес традиционной предполагает обязательность самопожертвований со стороны любящего сильнее (а не сопряженная с такой обязательностью любовь не может считаться истинной), но экспонированное в «Некрофиле» необычайное богатство духовного мира Люсьена, питаемого его романами с самолично выкопанными им из могил мужчинами, женщинами и детьми, и питавшего его изобретательность, обеспечивавшую достижение между живым и мертвым участниками любовного союза чрезвычайной доверительности и безусловного взаимоуважения во время их недолгой (ввиду неизбежности разложения) связи, не дает повода усомниться в том, что «Некрофил» - это, в первую очередь, именно повесть о любви, а вовсе не вычурная притча об отвращении к реальности, вызванном ее несовершенством.
Даже авторы классических любовных романов сходятся в том, что неэгоистичный любовник должен быть внимателен к партнеру, участлив и предупредителен; из «Некрофила» - не вполне классического любовного романа - можно вынести устойчивое представление о том, что близкие отношения мертвого человека и живого - чрезвычайно подходящая комбинация для обоюдного соблюдения в паре влюбленных интересов каждого из них. Такое соблюдение всегда отличало взаимоотношения Люсьена с теми, кого он приглашал разделить на некоторое время с ним свой кров. Допустим, с 6-летним Анри, эксгумированным Люсьеном после скоропостижной кончины от скарлатины, по причине чрезвычайной узости в тазу глубокие проникновения оказались невозможны, и Люсьен и Анри беззвучно договорились избегать таких проникновений, чтобы не пораниться им обоим. Со скончавшейся при родах Женевьевой, чьи половые органы закономерным образом оказались ввиду обстоятельств ухода из жизни непригодными для посмертной любви, Люсьен заключил взаимоприятный пакт о том, чтобы он нашел себе прибежище в тени ее роскошных ягодиц и изливался бы в таящийся там лабиринт,«чуждый неприятностям деторождения». Наградой за нечерствость живого любовника к неживому могут быть потрясающие открытия: например, благодаря 45-летней швее с кнутовидными усами, которой суждено было лишиться девственности уже тогда, когда ее «половые органы приняли тот темный фиолетовый оттенок, какой встречается у некоторых грибов или у перехваченных морозом гортензий», некрофил смог прознать, что из расхожего стереотипа, заключающегося в том, что одним из судьбоноснейших моментов в жизни каждой женщины является потеря ею девственности, без ущерба для справедливости этого суждения можно изъять упоминание о жизни -в том смысле, что если женщина теряет девственность после смерти, все равно этот момент остается для нее - если не рассматривать ее последний вздох как финальную точку земного пути ее, во всяком случае, тела - чрезвычайно важным. И такая запоздалая дефлорация отнюдь не послужит препятствием тому, чтобы после утраты невинности женщина как следует раскрыла бы свое естество, проявила бы сполна заложенную в себе сексуальную чувственность; и Люсьен, сделавший для похожей на Чингисхана обладательницы неестественно крупного клитора после смерти то, что никто не сподобился сделать для нее при жизни, получил за свое великодушие роскошный приз: «Похоже, что в смерти своей она стремилась отыграться за долгое воздержание при жизни. Никогда прежде я не встречал половых органов настолько непредсказуемых, живущих такой насыщенной и таинственной собственной жизнью. Ее вагина то расширялась, как рыба-еж, и я чувствовал, что теряюсь в ее пучине, то внезапно хватала меня, сжимала и сосала с жадным причмокиванием». А еще не стоит упускать из вида то, что пусть любовь некрофила не может не быть краткосрочной, но зато, объявляя любимой/му о неизбежности немедленного расставания, у него есть все шансы повести себя не по-сердцеедски, а по-рыцарски. Дело обстоит так, что при разрыве с обожаемым существом некрофил делает больно лишь себе, а зато покидаемые им возлюбленные в этот момент обнаруживают себя окутанными непритворными нежностью и заботой. Во всяком случае, так старался жить и поступать - в соответствии с кодексом некрофильской чести - Люсьен: «Своих подружек с ледяным, как мята, задним проходом, своих изысканных любовниц с животами из серого мрамора я привожу на своем «шевроле» по ночам, когда все спят, и провожаю их также - до моста в Севре или в Аньере».
Шерлок Холмс, рассказывая доктору Уотсону о том, как ему удалось спастись из коварной ловушки, устроенной для него профессором Мориарти на Рейхенбахском водопаде, поведал, что ему здорово помогло в схватке со злодеем знание приемов японской борьбы баритсу, уроки которой ему когда-то доводилось брать. Позже многочисленные исследователи холмсианы потратили немало трудов в надежде найти хоть какие-то достоверные в историческом смысле сведения об этом виде восточных единоборств, однако их усилия оказались тщетными, и борьба баритсу со всей несомненностью явила себя всего лишь плодом воображения сэра Артура Конан Дойля. Вероятно, и исследователям литературного наследия Габриэль Витткоп точно так же никогда не удастся результативно решить заданную ею другую «японскую» загадку, поскольку, очевидно, не существует никаких документальных свидетельств взаправдашнего существования мастера макаберных нецке XVII века с острова Кюсю Коси Мурамото, чьих работ большим ценителем и тайным коллекционером оказывался некрофил Люсьен; нецке эти были поистине прекрасны: это были мертвые в содомском соитии с гиенами, сосущие член суккубы, онанирующие скелеты, трупы, сплетенные как гадюки, призраки, пожирающие человеческие зародыши, куртизанки, садящиеся на восставшее мужество мертвецов. А самое любимое нецке Люсьена, которое он всегда носил с собой в жилетном кармане, изображало двух толстеньких крестьян, с ловкостью блудящих в глазницах черепа... Да, наклонности Люсьена были не просто экстравагантны, но более чем демоничны, но Режин Дефорж, как уже было сказано, на свой страх и риск издала «Некрофила», и это не повлекло за собой никаких серьезных судебных преследований по факту выпуска зтой книги; возможно, так произошло не только благодаря ее бесстрашию и решительности, но и потому, что Габриэль Витткоп мудро вложила в уста Люсьена мысль о том, что «на свете есть одно грязное дело - это заставлять других страдать»; эти слова помогли Люсьену привлечь в свой монолог образ непревзойденного магистра причинения мук невинным - Жиля де Рэ, «человека с ущербной сексуальностью, вечного мальчика, без конца повторяющего свое самоубийство в других», привлечь его словно свидетеля в свою защиту, - как продуцента идеального зла, на фоне сверхчеловеческих зверств которого некрофиловы отступления от общепринятых норм морали могли выглядеть несомненно заслуживающим снисхождения пороком; литературный персонаж, осуждающий Жиля де Рэ, уже едва ли может быть - уж во франкофонском-то мире точно - воспринимаем как отрицательный, а коли он самого себя записывает в антиподы прототипу Синей Бороды, то он становится уже без пяти минут положительным. Таким образом, вероятно, уже в 70-ые годы Витткоп открыла для себя формулу, которую озвучивала спустя многие десятилетия и благодаря следованию которой могла чувствовать себя практически абсолютно свободной при выборе сюжетов и тем для своих книг: «можно написать все, если знать как» - так любила она повторять; вероятно, применение этой формулы и сделало книги Габризль Витткоп не уступающими в необыкновенности ее жизни, а ведь тут было с чем соревноваться: в годы оккупации она спрятала в Париже немецкого дезертира-гомосексуалиста, за которого после войны, переехав в Германию, сумела выйти замуж и с которым смогла прожить много счастливых лет; не поимев с супругом за долгие годы их союза ни одного сексуального контакта, она, тем не менее, утверждала, что вышла замуж по любви, а отсутствие какой-либо физической близости с мужем мотивировала тем, что считала скотством в отношениях между любящими людьми иметь привычку - по крайней мере, если они оба живы - залезать друг другу во внутренности.
«Можно написать все, если знать как» - эти слова вполне оказались бы к лицу и Прусту, к книгам которого Витткоп относилась с обожанием; вспомним, например, как желая в не самую свободонравную эпоху поведать человечеству о своей любви к своему шоферу (Альфреду Агостинелли), Пруст сделал его в своих романах женщиной, превратив Альфреда в Альбертину; Габриэль Витткоп тоже знала толк в подобных хитростях и реализовала свою мечту написать о борделе, где клиентам предлагают детей для жестоких удовольствий, поместив действие своей повести «Торговка детьми» (изданной, как и «Chaquejourest un arbrequi tombe», уже после совершенного в 2002-ом году Витткоп самоубийства) в чрезвычайно брутальную среду - Париж первых лет Великой французской революции; Париж, в котором главным развлечением обывателя были походы в морг, где можно было бесплатно поглазеть на обваленные в соли детские трупы с кишащими червями вспоротыми животами, а если повезет - то и на какую-нибудь диковину вроде человеческой головы, сваренной в сале в глиняном горшке. Не забудем, однако, что подавляющему большинству женских персонажей многотомных поисков утраченного времени прототипами служили все-таки фемины, как, например, и эдакой несущей конструкции эпопеи - кухарке двоюродной бабушки повествователя Франсуазе, за которой Пруст замечал, что она фанатично руководствовалась в жизни ею же изобретенным очень причудливым сводом законов, охватывавшим чрезвычайно широкий спектр сфер человеческого бытия и полным непостижимых внутренних противоречий, что напоминало рассказчику о законах древних эпох, позволявших убивать младенцев, но запрещавших варить козленка в материнском молоке или есть часть туши животного с седалищным нервом. Систему взглядов Маргариты Паради (выдуманной Витткоп парижанки, содержательницы пикантного заведения, дававшей своей бордоской подруге, подумывавшей открыть такой же бизнес, профессиональные советы в пылких письмах, что и составили эту книгу) отличала внутренняя не противоречивость, а абсолютная гармонизация, равно как и безусловный либерализм: ее мировоззрение акцептировало и убийство детей, и употребление их в пищу, причем вовсе не как возможность решения продовольственного кризиса (допущенную в едких сатирических целях Свифтом в его «суконный период»), а как способ получения пароксизмного гастрономического наслаждения. Одними из важнейших стилеобразующих факторов в творчестве Габриэль Витткоп можно уверенно считать анатомическое и историческое правдоподобия, и ей охотно верится, что в эпоху, когда пала Бастилия, пали и многие условности, и поэтому не было ничего сверхвольнодумного - на фоне тотального раскрепощения общества - в том, чтобы ради улучшения вкусовых характеристик человеческого мяса помучить бы как следует живой организм перед забоем. Один из наиболее преданных клиентов заведения Маргариты Паради собственно и приходил к ней в бордель за сырьем для изысканной пищи; засовывая в анус мальчикам лет пяти-шести различные предметы из своего несессера, а то и залезая туда кулаком, господин Кабриоль де Финьян сообщал ребенку такие предсмертные страдания, что делали его мясо пригодным для приготовления самых изысканных блюд. Кабриоль де Финьян заворачивал испускавшего дух в немыслимых мучениях мальчонку в холстину и уносил, оставляя Маргариту в раздумьях о том, предпочтет ли он потушить свою добычу или изжарить.
Маргарита честно предупреждала свою приятельницу из Бордо Луизу, что в ее бизнесе количество летальных исходов значительно выше, чем в любом другом, - при том, что большинство посетителей ее заведения видели в нем прежде всего все-таки элитный бордель, а не ферму. Детально описав в одном из писем, как одна из ее клиенток изнасиловала девочку лет семи-восьми двумя годмише сразу, превосходящими размерами самый крупный натуральный уд, искалывая попутно ребенка булавками, после чего девочка умерла в страшных конвульсиях, кровоточа раздувшимся у нее между ног фиолетовым баклажаном, Маргарита призвала Луизу раз и навсегда извести в себе жалость, ибо жалость оказывалась противопоказанием к занятию таким ремеслом. Тут же Маргарита рассказала о судьбе вымененной ею и ее помощницами на бочонок рома в убогой обители у монашек 13-летней сиротки, что была назначена в употребление «господину Лопару де Шоку, почтенному биржевику и очень набожному человеку, с заплывшими жиром глазами, женатому на святоше, родившей ему семь или восемь детей», который отличался необычайной живостью воображения, когда представлялась возможность кого-то хорошенько помучить. Сиротка выдержала чудовищный натиск этого господина с пикническим обликом, и тогда на помощь ему был призван прислуживавший в борделе исполин-негр, фалды зеленого парчового плаща которого с трепетом летели за эбеновым деревом его бедер в тот момент, когда он с разбегу пронзал огромным членом сиротский зад... Пытание ребенка благодаря его неожиданной выносливости удалось растянуть на несколько дней, в течение которых девочка несколько раз теряла сознание, и ее возвращали к жизни, заботливо кормя с ложечки куриным бульоном, - для того, например, чтобы - уже ожившей - помочиться ей в очередной раз в рот. В деликатных подробностях вырисовав мучения, которым подвергся ребенок, Маргарита попросила Луизу не изумляться тому, что и в этом случае смерть наступила достаточно стремительно: «У нее были овечьи глаза, светлые волосы, собранные в шиньон, низкие, но красивые груди, и длинные ноги совершенной формы. <...> мы занимались с нею содомией с таким пылом, что она от этого умерла. Как, и она тоже?!.. - спросите Вы. Вас удивляет, что у меня так часто мрут? Это сущая правда, а, кроме того, смерть является неотъемлемой частью наших игр».
И точно так же смерть являлась неотъемлемой частью каждого сюжета, к которому обращалась Габризль Витткоп, а часто - и непременной частью названий ее произведений, вмещавших в себя эти «смертельные» сюжеты. Можно вспомнить «Смерть К.» (1975), восхитительную историю о гибели британского педераста в трущобах Бомбея, или «Убийство по-венециански» (2001), уже не восхитительный, а просто-таки волшебный детектив о загадочных смертях четырех жен Аль-визе Ланци, владельца прядильни на Джудекке, рассказанный на позднем инквизиционном бэкграунде; оба этих ее текста тоже принято относить к самым значительным плодам художественного гения Витткоп. Что один, что другой - эдакие калейдоскопы агоний, но ни одна из них - мы можем быть уверены! - не была, что называется, списана с натуры; известно, что, комментируя по просьбе критиков для литературных журналов свой самый знаменитый роман, Витткоп неоднократно говорила, что пробовала в своей сексуальной жизни очень многое, но никогда не спала с мертвыми, в чем ее стали подозревать современники, находившиеся под впечатлением от исключительной выразительности некоторых сцен «Некрофила», и добавляла, что не приходилось ей и видеть картин мучительного покидания света человеком (даже со страдавшим болезнью Паркинсона мужем они договорились в 1981-м году так, что он убьет себя в ее отсутствие), однако и в части описания мучительных отошествий людей в предположительно иные миры Витткоп выставляла себя таким глубоким знатоком вопроса, перед компетентностью которого спасовали бы, наверное, фронтовой санитар с опытом работы на передовой в самой из кровопролитных войн или сиделка в хосписе, выжившая в самых свирепых эпидемиях. Витткоп охотно признавалась в том, что двумя вещами в жизни, страшившими ее сильнее всего, были конечная фаза реализации женщиной репродуктивной функции и агония; она счастливым образом избежала и того, и другого, никого, во-первых, не родив, а во-вторых, предпочтя мукам кончины от рака легких, который был у нее диагностирован после размена девятого возрастного десятка, суицид с высоким уровнем анестезиологической поддержки. Однако если даже мысль о родах ужасала Витткоп совершенно безоговорочно и вызывала у нее рвотные приступы (она даже рассказывала журналистам, что - с незапамятных пор - если ей случалось увидеть ребенка-грудничка, она всякий раз принималась блевать от омерзения), то в случае с агонией ее ужас перед ней отступал перед ее любопытством, потому что таинство агонии ее завораживало, и если у нее не получалась за ней наблюдать, то она принималась про нее домысливать, и делала это так, что воображения ее хватало для того, чтобы вогнать в срам часто ленивую на выдумки природу. Тем более что Витткоп мог страшить умирающий человек, но никак не свежеумерший, а уж о том, с какими обстоятельствами было связано превращение в труп еще не так давно живого тела, любой труп рассказывал Витткоп даже более красноречиво, чем Шерлоку Холмсу вещали о горькой судьбе старшего брата доктора Уотсона унаследованные от него доктором часы. И со временем исследование многообразия того, как может быть обставлен величественный ритуал, представляющий из себя, как выражался некрофил Люсьен, «дохождение до космической правды, чуждой лживому миру живых», стало едва ли не самым любимым для Витткоп способом текстопорождения.
Именно таких исследований полон знаменитый сборник рассказов Витткоп «Les Departs exemplaires» (1998); его открывает новелла «Балтиморские ночи», в которой рассказана история Эдгара По и Виргинии Клемм (и в которой они ни разу не названы по имени). Трудно себе представить более изысканную смерть, чем смерть от стыда, и еще сложнее вообразить, что может взрастить в человеке в буквальном смысле смертельный стыд; тому, кому не достанет воображения на решение такой задачи, полезно будет узнать, что Виргинию Клемм, супругу и одновременно кузину Эдгара Аллана По, убил именно стыд, а вовсе не туберкулез. За 11 лет замужества так и не лишиться девственности - это такая - тайна, раскрытие которой несовместимо с жизнью, и только отягчающим вызванный такой ситуацией стыд окажется то обстоятельство, что эти годы были прожиты отнюдь не с бесчувственным мужчиной; беда была в том, что супруг Виргинии принадлежал к тем немногочисленным тонким мужским натурам, что не способны направить свою любовь на живую, а не на мертвую женщину. Что ж, пусть Виргинии Клемм не могла показаться счастливой ее жизнь, зато уж убранство ее смерти оказалось самым что ни на есть высшеразрядным, ибо муж окружил умиравшую - а вдовец - только что умершую - в столь безграничных объемах трогательной нежностью (в более умеренных дозах каковой он не отказывал жене и в их общие 11 лет), что случился эдакий переход количества в качество: нежность превратилась наконец в любовь. В комнате супругов всегда было промозгло, но Эдгар По позволил жене умереть закутанной в его любимую (настолько любимую, что ему было жалко ее носить) шинель, а неспешно остывать ее в той же шинели выгрузил на представлявший для него сакральную ценность предмет мебели - свой письменный стол, расположив труп возлюбленной (уже действительно возлюбленной, а не носительницы отвлеченно обожествлявшегося им образа) между самых дорогих для себя вещей - чернильницы и стопки книг. Именно эта компания - а не также оказавшиеся по разные стороны от мертвого тела Виргинии Клемм ее мурлыкавшая черно-желтая кошка и ее шептавшая молитвы мать - обеспечили Виргинии такую смерть, какую она заслуживала по своему статусу - статусу жены великого поэта.