Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Стоит, стало быть, Степан Самарин, глядит на девушек и краснеет, краснеет.
— Чего, — говорю, — Степушка, ты такой розовый?
— А, — говорит он. — Денис. А я, представляешь, из института ушел.
— И я ушел, — говорю, — потому что занятия на сегодня закончились. Хочу до завтра успеть одну книжку дочитать…
— Нет, — говорит он, — я совсем ушел. Навечно. Вот гляжу на эту дверь…
(Он на дверь глядел! В жизни бы не поверил, что Самарин тех девчонок пропустил!)
— Гляжу на дверь, — с силой и выражением продолжал Самарин, — и вспоминаю, с каким чувством ее впервые открывал. Каждую секундочку помню. Как потянул на себя, как радовался, что она, такая тяжелая, мне поддается… Вот бы, думаю, и учеба мне с такой же легкостью давалась.
— Да ты что, Степан! — говорю. — Что у тебя с головой? Мать с таким трудом тебя в этот институт запихала…
Мама у Степушки, правда, замечательная. Красивая и молодая — прямо не как мать, а как сестра. Она в министерстве работает, но дома держится очень просто и Степкиных друзей любит. Готовить, правда, не умеет, торт и печенье к чаю у нее всегда покупные. Но это как раз закономерно. Бабушка моя всегда говорит: «У женщины или руки красивые, или обеды отменные». Отец ей возражал: «Вы, мамаша, совершенно от жизни отставшая. Современные условия освобождают женщину-труженицу от домашнего рабства». А бабка свое гнула: «Нет, мол, что в вашей хваленой кулинарии покупается — всё не то, есть невозможно. Надо обязательно готовить домашнее…» В принципе, я с бабкой согласен. Но Алина Станиславовна — совершенно особенная женщина. Ее просто невозможно представить на кухне, в фартуке, чтобы она капусту шинковала или в духовку какой-нибудь пирог сажала. Прямо признаюсь: не была бы она Степкина мать, я бы, наверное, влюбился и страдал. Как типичный тургеневский барышень.
Я как Алину Станиславовну помянул, Степка сразу сделался свекольного цвета.
— Ты про маму вопрос и не затрагивай, мне еще с ней разговор иметь. Но учти, Денис, решение мое окончательное и твердое.
— Ты о чем вообще, Степан, говоришь? У тебя, наверное, температура.
Он только рукой махнул и засмеялся. За что люблю Степку — не злится он никогда.
— Нет, никакой температуры нет Напротив, я все холодно обдумал. Литературный институт — это моя ошибка молодости, а настоящее мое призвание — геология.
Тут я и упал, фигурально выражаясь.
— Геология? Ты в своем уме? Какая еще геология? Это же целая наука, тут учиться надо, химию, между прочим, сдавать…
— Что ты кудахчешь, как замдекана? Это потом надо химию и все остальное сдавать, а сначала можно и так, в разнорабочих, чтобы воздуху нанюхаться и к ремеслу притереться, — сказал Степан. — Мне даже по ночам снятся тайга и степи и я с геологическим молотком. Хожу и камни обстукиваю на предмет полезных ископаемых. В общем, собираюсь ехать туда, где вершится сейчас история страны — в Западную Сибирь.
— Ты же писателем хотел быть.
— Вот и буду писать — письма из Сибири, — сказал Степан. — Длинные и подробные. А ты еще гордиться мной будешь. И вот здесь, — он показал на дверь Литературного института, — повесят мой портрет.
— Ага, — сказал я. — Гвоздями прибьют.
— Ты скептик, — заявил Степан на прощание, — а скептикам очень трудно живется.
— Даже самому закоренелому оптимисту трудно представить себе, чтобы портрет выдающегося геолога висел на входной двери Литературного института, — заметил я.
— Не притворяйся, будто ты меня не понял, — ничуть не смутился Степан. — Будешь еще статьи про меня писать.
— Из Сибири, — добавил я.
— А что? Из Сибири! — сказал Степан.
И вот я на своем первом задании… Лечу в Сибирь. Кто знает? Быть может, встречу и Степана. Вот она, литературная практика. Молодой очеркист в газете. «Писатель обязан быть на передовой, набираться опыта, а журналистика — первая помощница… Сколько наших замечательных советских писателей начинали с очерков, с коротких заметок в газетах…» — сказал мне наш замдекана, отправляя на практику.
А когда я приходил вчера попрощаться — мол, уезжаю на первое ответственное задание, — он пожал мне руку и вдруг спросил:
— А ты, Денис, не боишься, что Север не отпустит?
Я его тогда не понял, только посмеялся в ответ.
А сейчас, кажется, начинаю понимать, что он имел в виду. Впрочем, выводы делать еще рано. Сначала нужно дождаться самолета и наконец долететь до цели…
Диктор торжественно читал, пока по сморщенному экрану бежали знакомые пейзажи, закончившиеся нефтяной вышкой:
«Вся страна знает нефтяной Азербайджан, колоссальные запасы черного золота Татарии, однако это не идет ни в какое сравнение с месторождениями Западной Сибири… Чтобы представить себе величие трудового подвига советских нефтяников, надо увидеть эти места и людей, которые пришли их осваивать. Как в дни Магнитки и Днепростроя, вся страна помогала сибирякам в их схватке с суровой природой. — Диктор как будто вздохнул и как бы с прищуром продолжил: — Сейчас на Западе кое-где говорят: „Русским, конечно, повезло, но справятся ли?“ — Он выдержал паузу и уверенно, резко отрубил: — Да, справимся! Бригада бурового мастера Андрея Векавищева обещает первой рапортовать о добыче нефти крупнейшего в Западной Сибири Новотроицкого месторождения. Ударно трудятся нефтяники передовой бригады Векавищева. Они уверены: первая нефть на новом месторождении будет добыта в самое ближайшее время. Им это по силам: ведь еще недавно представить себе было невозможно…»
В этот патетический момент на экране замелькали бессвязные геометрические фигуры, черные и белые, а затем мертвенный лунный свет проектора озарил лица сидящих в первом ряду.
— Егор, чего там у тебя? — крикнули из темного зала.
— Обрыв, вот чего, — пробурчал киномеханик. — Да я быстренько, Андрей Иванович…
Для склеивания пленки у него под рукой имелось все необходимое — планшетка с особым зажимом и клей, и даже спичка, чтобы клей намазывать. Но до конца хроники оставалось совсем немного, и большинство зрителей решили не дожидаться окончания длительной процедуры. Тем более что Егор начал с того, что намертво приклеил к пленке собственные пальцы.
— А ну тебя! — махнул рукой буровой мастер Андрей Иванович Векавищев. — Сто лет тут будешь возиться. Идем, Макар Степанович, это надолго.
Дорошин поднялся с табурета.
— Ладно, пойдем. Тем более самое главное уже показали.
— Что? — с подозрением прищурился Векавищев.
— Тебя — вот что! — засмеялся Дорошин. — Остальное — так, прилагательное.
— А я, значит, существительное, — сказал Векавищев. — А Буров у нас, получается, тогда кто? Глагол?
Они вышли наружу Под сапогами захрустела подмерзшая сырая глина. Напротив культбудки стояла грузовая машина и перед ней на перевернутых ящиках, накрытых газетой, — пачки книг. Две девушки зябко пританцовывали рядом, ветер дергал их шелковые цветные платочки.
Векавищев покосился на них и сразу отвел глаза. Не то чтобы они его смущали, но… И посоветоваться, в общем, не с кем — мужики сразу смеяться начнут и такого насоветуют. Нет уж, лучше не надо.
Векавищев про себя знал, что он — мужчина не слишком, что называется, видный. Обыкновенное русское лицо, нос картошкой, русая масть, ничего выдающегося. Вот Буров — это да, это красавец-мужчина. Когда Галина Бурова для супруга своего в «Военторге» прорезиненный плащ покупала, она, говорят, пришла и прямо так и сказала: «Дайте мне, — говорит, — плащ». Там спрашивают, мол, какой размер. Она отвечает: «Мне для буровика, понимаете?» А продавщица, баба, видать, опытная, и не такого наслушалась, Галину и спрашивает: «У вас, — спрашивает, — какой буровик, двухстворчатый или трехстворчатый?»
Ну так про Андрея Ивановича Векавищева и не скажешь. Не двухстворчатый он и тем более не трехстворчатый. Одинарный, «ухватиться не за что», как выражается комендант Дора Семеновна. Бороду вот отпустил хемингуэевскую, как на той фотокарточке писателя, что стоит в библиотеке на полке с зарубежной литературой. Крупной вязки свитер под горло и эта самая героическая борода, которая, как считают, помогает рыбу ловить и охотиться на африканского льва.