Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
— Заходи левым плечом!
Чиркин, стоя у левого днища, наступал вперед ногами, и бочка, поворачиваясь, катилась вправо.
Забор и ворота склада пылали. Бочка краем задела столб ворот и уронила. Осыпанная искрами и головнями, бочка выкатилась со двора. Под бочкой захрустел антрацитовый орешник: им была засыпана, как дресвою, вокруг завода вся земля.
— Куда ж ты правишь? — закричал Чиркин, видя, что бочка катится направо мимо машинной, — держи левей!..
— Как левей?!..
— Конешно! Зайдем им в бок, да ахнем!.
— Эге! Спасибо, друг, напомнил. А я уж шкуру спасать хотел, — весело ответил Дудкин и закричал на Тоньку:
— Не вертись ты, рак морской, под ногами. Держи левей… Стой! Ребята, давай сюда кобылку…
Из патрубка котла высунулось рыло пулемета…
Бочка выкатилась за линию штабелей, и в зареве пожара видно, что за гребнем штабеля лежат в укрытии стрелки. Стреляют по заводу.
— Гляди, лежат и не чуют. Палят в вольный свет.
— Огонь!
— Есть огонь!
Видно было, как цепь стрелков, подобно стае воробьев, испуганно снялась под выстрелами и перебежала за другие кучи. Несколько человек осталось на месте. Из-за куч по бочке открыли огонь, — пули со звоном захлопали по стенкам бочки, наполнив ее нестерпимым гулом…
— Дай сюда скорей винтовку! — вдруг закричал Чиркин, — заходят сзади.
Три винтовки выставились из люка.
— Жарь пачками!
— Поворачивай! — кричал Чиркин, — бегут на нас!..
К бочке подбегало, то стреляя, то прячась за столбами и залегая за кучами шлака, несколько солдат.
Бочка стала медленно к ним поворачивать другою стороной — и на полуобороте: стоп — ни с места!..
— Баста! На камень наехали. Давай назад! — закричал Чиркин.
Бочка откатилась, повернулась, но опять наткнулась тотчас на упор…
— Я вылезу! — кричит Тонька, — камень уберу!
— Вылазь!
Тоньку подсадили, и он вывалился из бочки наружу… Заполз под бочку — под боком у нее огромный, пудов пяти, ком антрацита. Тонька попробовал отвалить и не может даже шевельнуть. Осмотрелся — кругом раскиданы все. такие ж комья.
— Давай назад!.. Ворочай! — кричит Тонька и захлебнулся криком.
— Вжиг! — визгнула пуля, отскочив от железа, и обожгла мальчишке грудь. Тонька упал лицом на землю…
Бочка покатилась назад, отстреливаясь.
— Тонька, айда сюда! — Напрасно звал из люка, стреляя, Чиркин. — Лежит. Никак его убило!..
— Пусти! — расталкивая товарищей, сунулся к люку Дудкин…
Он, ободрав плечо, вывалился из бочки наружу и пополз к тому месту, где ничком лежал Тонька…
Ружейная стрельба внезапно стихла. Снова орудийные удары. По главной прогремел на заднем ходе бронепоезд. Задержался. Заиграл рожок. Поезд подобрал своих стрелков и снова загремел и, отступая, бил куда-то вдоль линии из всех орудий и пулеметов.
Дудкин дополз до Тоньки, приподнял его, — Тонька, как мешок; Дудкин обнял сына, встал во весь рост, взяв на руки сына, и побежал назад к бочке. Откуда-то стукнул одинокий выстрел. Дудкин споткнулся и упал ничком.
С шумом, похожим на горную реку весною, с севера накатил в дыму и грохоте орудий новый бронепоезд… У завода встал, и из вагонов посыпались бойцы… Просыпав их на землю, поезд мелькнул красным флагом в полыме пожара, пошел вслед неприятелю, кроя линию из длинных пушек.
Тоньку зарыли. Положили его в красном гробу в одну братскую могилу с отцом и другими товарищами. Играла музыка, стреляли из орудий, и знамя склонилось над могилой.
Когда к зиме угомонилось, и Врангеля загнали в Крым, заводской маляр написал на железной бочке крупными буквами:
— Тонькин Танк.
Почти три года пролежал «Тонькин Танк» на том самом месте, где его покинули Дудкины в ночь врангелевского налета — около штабелей антрацита близ заводских тупиков. Когда завод возобновляли, «Тонькин Танк» вмазали и замуровали на свое место в заводе.
И уж про Тонькин подвиг стали забывать. На заводе большею частью — новые рабочие, старых повыбило на фронтах. Когда новеньким рассказывают про те года и поминают «Тонькин Танк», иные говорят:
— Полно врать-то!
Больше помнят про Тоньку мальчишки, но они вспоминают чаще «Танка» про паровоз в упоре лбом, про то, как гуся шибанула воздуходувка в небо, и много еще разных проделок Тоньки: озорник был, не тем будь помянут.
Поезд Красной воздухроты № 17 стоял в тупике. В облаке выхлопов примчался на товарную станцию самокатчик, прочертив левой ногой по земле, лихо завернул, встал, сунул в руку дневальному бумажку и умчал. Дневальный подошел к окну, откуда торчал выгоревший кумачевый флаг, и закричал:
— Илья! Колбасе приказ.
Из окна свесилась узловатая рука в засаленном хаки, взяла бумажку и спряталась. Послышался сладкий зевок.
— Ну? Илья?
Рука высунулась из окна снова с той же бумажкой.
На обороте приказа было написано чернильным карандашом:
«Штабу флотилии. Нету алюминя. Нету и газу. Товарищи не жрали три дня, хлеба нет. И тоже газу не дают. Скушно. Пришли, товарищ Раскольников, хлеба печеного и алюминя — будет газ и пойдем. Известный тебе Илья Топчан».
Дневальный прочел это, а также и самый приказ.
«Воздухроте 17. Пятнадцать часов приступить добыванию газа. Рассветом колбасу, лебедку, газгольдеры доставить пристань „Самолет“. Воздухроте выступать совместно флотилией». Печать. Подпись.
Дневальный сказал в окно:
— Чего с ей делать, Илья?
Из окна снова показалась рука, погрозила пальцем, потом сжалась в кулак…
Дневальный побежал, побудил ребят, скатили с платформы машину, закрутили, — вестовой понес бумагу в штаб.
В штабе. Прочитал, усмехнулся. Телефон. Губпродукт? Епо? Крайсоюз? Райсоюз? У кого на складе алюминевая посуда?! Легкая. Пуда три. Хорошо. Пять.
Красноармеец одним пальцем на машинке приказ: «Губпродукту. Выдать всю без изъятия посуду из алюминия подателю сего воздухроты № 17, товарищу Матвееву». Подпись. Печать.
Склады. Списки. «Всю до одной, эх — хороши котелки, кастрюли, чайники, сковородки!»
— Куда вам их, товарищ?
— В щелок. В щелоке они растают — газ дадут!
— Ах! Так им цены нет. Золотом — рубль за штуку в округе!
Матвеев угрюмо:
— Нам золота не надоть. Нам алюминь. Опять и то гляжу: курera, чай пьете и ландрин, а мы три дня пайка не получали.
Горой серые кастрюли в кузове грузовика. Звенят и дребезжат по улице. Две старушки. Разговор: «Чего это везут?» — «Да, слышь ты, большевики кооперацию ограбили». — «Мерзавцы!»
Товарищ Матвеев просунул в окно, где флаг, запечатанный бидончик и прибавил:
— Привез. И еще три пуда печеного. Тоже махорка и ландрин. Вобла. Я им, шут с ими, товарообмен сделал — оставил сорок кастрюлек. Нам хватит. А это комдарм на твое распоряжение латвийского прислал.
Рука взяла бидончик и унесла в окно. Потом рука выставилась опять и сквозь сладкий зевок, показывая, сказала:
— На лужку раскидывай газгольдеры. Засамоваривай!
— А ты?
— Встал. Али не видишь, чтоб тебе куцый кобель с кабаном вперемежку.
И пошел! Высунулась небритая заспанная рожа из окна, шевельнула рыжими усами, а за расстегнутым воротом на груди — рыжая шерсть. Не человек, — а зверь апокалипсический! Крику что было — и все ненужные и неотносящиеся к делу слова. Однако, братишки забегали. У каждого в руке от буханки отломана краюшка — жуют на бегу. Обе руки у человека заняты — разматывает шланг, иль колья вокруг газгольдера забивает, а в зубах краюшку держит — прямо пес!.. Илья без ремешка и босой. Хоть, говорит, одну крышку стырите, — того не крышкой этой — алюминь! — а вот этим самым — двенадцать фунтов чистого весу без бумаги (кулак свой показал) по башке — пока дух вон. Плющи, топчи посуду, — чтоб в реторту больше входило. А если кто увижу дымит — мать твою не замать — отца не трогать, из нагана на месте. Поняли?.. Как не понять. Плющат молотами, давят ногами, задают в реторту, завинтили наглухо. Хоботом опустилась труба — задали натр. Пойдет ли газ-от от этого алюминя? Тут, чай, олова больше, иль зеленой меди. Валяй — чего там! Шипит в реторте, надулся холщевый шланг, заколыхались, расправленные на зеленой лужайке, серебристо-серые мешки газгольдеров и стали вздуваться над землей, словно гигантские дождевики после проливня.
Вечером по улицам города шли газгольдеры. Испуганные старушки, косясь из-за гераний и фуксий, крестились и шептали: «Большевики-антихристы, зверей каких ведут!..»
На утро у мирского колодца рассказ:
— Лежу я, милая — не сплю. Семь пробило — не сплю. Восемь пробило — не сплю.
— А у тебя, бабушка, — по-какому часы-то поставлены, по-советскому?
— По церкви, милый, по заутрене.
— То-то, гляжу я, ты до зари — в перину.
— Какая у меня перина — мочальный матрац. Лежу я, милая, на мочальном своем матрасике. Не сплю. Вдруг на улице шум сделался. Подбегла к окошку. И гляжу! Матушка Девята пятница, ведут солдаты невиданных зверей. Слон не слон, боров не боров, — с дом двухъэтажный, серый, горбатый, глаз огненный, наподобие ихнего знаку— звездой. И солдаты идут, скушные, кругом. Охраняют их, и хоть бы кто курил! Конца нету: зверь за зверем, счету нет. Считать стала, сбилась. Господи! — кричу. — Ванюшка, ты сукин сын, это я внучку, стало быть, — беги скорей, посмотри, какие у них ноги— с когтями, али с копытами? Побежал, прибегает: «Баушка, говорит, они без ног!» — «Как, говорю, без ног? Где это видено, чтобы у антихристовых зверей ног не было»? Выдернула я из голика прутик и давай Ванюшку стегать… «Говори, каки ноги! Говори, каки ноги! Каки ноги у зверей? Каки ноги у зверей?» А он мне: «Баушка, милая, ой-ой, не буду! Золотце мое, не буду. Они не звери. Они — пузыри!» Тут и прутик у меня из руки выпал, упала я на укладку, и слезы, слезы полились из глаз. Пресвятая Владычица, — пузыри! Господи Исусе Христе, — пузыри! Флор — Лавер — лошадиные заступники! — пузыри!.. Ох! Ох! Ох! И жду трубы архангельской. Жду, милая моя, не сплю. И руку-то ломит, с Ванюшкой-то отмотала, ревматизма у меня. И часы бьют, и петухи поют… Охти, мне! Але мне Трешнице!.. Смотрю я, — а Ванюшки моего — ау, и след простыл.
Ванюшка, как только прутик выпал из бабушкиной руки, натянул штанишки, оправился и, шмыгнув в подворотню, побежал в ту сторону, куда увели пузыри. Нагнал. Бежит сзади, пылит босыми ногами. «Дяденька! дай подержать», — просит поводок у крайнего солдата. «Подержи, а я пока сверну». Отдал Ванюшке в руки поводок, отстал, свернул, закурил, мигнул девицам.
— Барышни, с нами не угодно ль полетать?
— Ах, что это у вас, товарищ?
— Газ. Для полету.
А Ванюшка бежит рысцей, задыхаясь от радости и пыли. А он! Вырывает из рук поводок, колышет серым боком и звенит бечевкой, как струной.
На берегу, куда пришли газгольдеры, у самолетской пристани, солдат нагнал и на ходу спросил Ванюшку: Товарищ, — держишь? Не упустил? — «Нет!»—То-то. Крепче держи, — а то улетит! — Ванюшка для верности замотал поводок вокруг руки: это все одно, что листовой змей пускать в хороший ветер— тянет! Стали на песке. И уж Ванюшка свой: колышки вколачивает вокруг мешков; привязали поводки к колышкам. На буксирный пароход вкатили автомобиль уставили его на корме, расчалили. Лебедка загремела. Трос развивают; хобот по земле протянулся; с грузовика сняли желтый тюк и расправляют на земле; кругом — бечевочки; разостлали, словно парус; хобот надулся. И видит Ванюшка, что опадают один за другим пузыри, а парус колышется, вздымается, надулся, тесемочки со всех сторон болтаются. Солдаты — в мешки песку. И Ванюшка тоже. К тесемочкам— мешки с песком. Ночь. Откуда-то сверху мазнул по песку синим светом прожектор и сделал там, где работала воздухрота, светлый круг. «Кто это ругается-то?»—спросил солдата Ванюшка. «Илья-то? — Он не ругается, а командывает!» — «Это что за тип?» — Кто-то поднял Ванюшку за плечо, к глазам поднес, словно котенка. Рыжие усы. Веселые глаза. «Помогаю, дяденька!» — «А, помогаешь, ладно! Садись в корзинку!» Кинул Ванюшку в корзинку и сам в нее залез. Взглянул Ванюшка: над головой желтое колышется пузо. «Отвязывай мешки»!.. Звенит лебедка, уплывают из-под ног берег, пароходы, Волга, город… Сладко замирая, Ванюшка вцепился руками в край корзины и видит на востоке красное пятно зари, еще невидимой с земли. «Спускай, что ли, — говорит в телефон Илья, — а то у меня тип-то никак с испугу обмарался!»…