Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Ключарев живо оборачивается к нему. Ни следа усталости или недомогания не остается на его лице.
— Стой! Я тебе это еще припомню! Нашел чем хвастать! А план какой? Еле-еле дотягиваете.
— Ну, мы и дотянем, — упрямо повторяет Лель, притопывая мягкими кавалерийскими сапожками. — Я же про другие районы говорю.
— А ты где работаешь? — настаивает под дружный смех Ключарев. — Нет, скажи, где?
— Да здесь, в Глубынь-Городке, под вашим руководством. — Лель комически безнадежно машет рукой, но по его сизому выбритому лицу скользит мгновенно выражение такой откровенной усталости, что Ключарев секунду внимательно смотрит на него.
— Я знаю, Лель, — говорит он уже совсем другим тоном, — что ты душой болеешь за все, как и я, а за тракторы ещё больше моего, как положено тебе, по штату. И мысли у тебя правильные. Это значит, что мы все доросли до того, чтобы понимать, что нужно сегодня в районе. Но вот чтобы мысль делом стала, а дело это делать быстро, — такое еще не всегда есть!
— Понимаю, Адрианыч, — тихо отвечает Лель, поднимая голову и глядя ему уже прямо в лицо. — Это-то я понимаю…
Он, кажется, ждет чего-то, хотя его тянет к дверям Гром: Лель обещал подбросить его, Грома, до Лучес на эмтеэсовском «козле» (Данила Семенович, конечно, давно отправил свой собственный грузовик, не стерпев «простоя»).
С их уходом в комнате становится сразу тише. Любиков тоже было берется за шапку, но Ключарев останавливает его. Он снимает трубку, называет свой домашний номер и ждет несколько секунд ответа.
— Забыл, — вдруг виновато говорит он, — мои ведь сегодня уехали. А я хотел тебя ужинать звать.
— Нет, Федор Адрианович. Я уж домой. Пока до Братичей доберусь! Жена дожидается.
Ключарев внезапно задумывается и словно теряет нить разговора. Он проводит несколько раз рукой по волосам.
— Поезжай, — говорит он наконец, — и передавай привет своей Шуре.
Голос у него звучит мягко, по-домашнему.
А Валюшицкого вновь охватывает смутное чувство горечи: будто бы все, что ни делает, ни говорит сегодня Ключарев, направлено каким-то образом против него.
Протягивая руку Любикову, он испытывает тоже мгновенный стыд за себя, за Дворцы и острое желание поменяться с Любиковым местами, чтоб это ему самому можно было уйти сейчас со спокойной совестью, с поднятой головой…
Но дверь закрывается, и теперь, когда они остались вдвоем с Ключаревым, Валюшицкий в замешательстве отвернулся к окну, чтобы отдернуть, наконец, занавеску и впустить немного свежего воздуха…
— Семен, ты боишься трудностей? — негромко спросил вдруг Ключарев. Он чувствовал себя опять не совсем здоровым и сидел, подпирая голову руками.
Валюшицкий, волнуясь, машинально расстегнул верхнюю пуговицу френча. От красной рубашки словно свет ему ударил в лицо, и белки глаз — синеватой белизны — блеснули. «Сам прошу — снимайте меня: не сдюжил», — ведь хотел же он сказать еще утром, не дожидаясь этого позора! А сейчас ответил тоже тихо:
— Что ж, были трудности… А бояться их — как жить?
— Когда же тебе было труднее всего в жизни? — задумчиво продолжал спрашивать Ключарев.
— Когда? — Валюшицкий чуть вздохнул, сведя к переносице брови. — В детстве, при панах. Сами знаете, годовался сиротой, голодный, голый… вёска[2] была бедная…
— Да… вот и у нас, при Советской власти, есть еще на Полесье бедные вёски, а не должно быть!
Валюшицкий царапал ногтем застарелую мозоль на ладони.
— Тяжеловато мне, — проронил он, очень хорошо понимая, что имеет в виду секретарь.
— А где легко? — отозвался тот. — Всё делаем для того, чтоб после легче стало.
— Я понимаю, Федор Адрианович. Але ж малограмотный я, не справлюсь. Да и боюсь в этих Дворцах партийный билет потерять, вы ж его мне сами давали…
Валюшицкий низко опустил голову. Клок волос упал ему на глаза.
Ключарев молчал. Лампочка горела вспышками, то озаряя почти белым светом наклоненный лоб Ключарева и его светлые прямые волосы, то внезапно теряла накал, и тогда в стеклянном колпачке шевелилась, как червячок, красная угасающая нитка.
— Главное, грамотность у меня слабая, — повторил Валюшицкий, отягощенный больше, чем упреками, этим молчанием.
— А душа сильная? А понятие в сельском хозяйстве есть? — горячо, скоро спросил секретарь, и слышать его голос уже было облегчением для Валюшицкого. — Ты же здешний, полещук, каждое бревнышко на хатах знаешь, не то что людей… А партийный билет тем не сбережешь, что будешь от трудностей его прятать. Не для украшения лежат они у нас в нагрудных карманах, Семен. Тебе трудно с одним колхозом, ну, а мне что делать? Посоветуй. Раздели со мной мою тяжесть.
Валюшицкий упорно смотрел в пол. Голос Ключарева, как это бывает при сильном волнении, доходил до него волнами, то словно отдаляясь, то с особой силой проникая в самую глубину его существа.
И мысли Валюшицкого тоже текли прерывисто, неровно. Вместе со словами «вёска была бедная» перед ним встала целая картина: крытая соломой хата с почерневшими стенами, сам он, нежеланный сирота, у холодного порога, и стонущая дремотная песня сестры над люлькой:
Нема соли, нема миски,
Ой-ё-ёй!
Повесили три колыски,
Боже ж мой!
Когда сестра выходила замуж, то, кроме родительской хаты да песен, были у нее в приданое только самодельные сережки из светлой жести, плоские, в виде бубнового туза…
— Я всегда вас слушал, и спасибо, что человека из меня растите, — пробормотал Валюшицкий. — Говорю только: учиться бы мне…
— Учиться будешь пока в вечерней школе. Работать и учиться, как мы все. А от райкома обещаю особую помощь: и сердечную и деловую. Но и взыщем с тебя строже, чем с других, потому что люблю я тебя и больше, чем за других, отвечаю. Пойми, Семен, не могу я сейчас оставлять тебя в стороне от больших дел, от нашего великого сражения! Где ты слышал, чтоб на фронте сто тысяч танков в одно место бросали? А сейчас идут на целинные земли сто тысяч комбайнов. Смотри: городские девушки побросали квартиры, родных, живут в палатках, хлеб добывают…
В дверь постучали. Ключарев резко и недовольно вскинул голову.
— А-а-а! — только и сказал он, когда вошел райкомовский шофер, протягивая ему ключ.
— Раиса Степановна велела передать. Чуть не увезла с собой в сумке. Вот ведь как!
Шофер был еще очень молодой парень. Он стоял в дверях, улыбаясь крупными, похожими на кукурузные зерна зубами, и ожидал расспросов.
Только сейчас стало заметно, что время позднее. В коридоре за распахнутой дверью не было слышно ни звука. Из окна потянуло сквозняком и ночной сыростью.
— Ну что, благополучно посадил? — рассеянно спросил Ключарев, вертя в руках ключ и машинально пробуя ногтем его бородку. — Не опоздали на поезд?
— Нет, загодя, — словоохотливо отозвался шофер. — Вагон хороший, плацкартный. У Раисы Степановны место внизу, Гена наверху. Он велел передать, что пораньше вернется, к школе.
— Да, Генка вернется пораньше, — сказал Ключарев, разбирая на столе бумаги.
— Значит, к родителям поехали, как и в прошлом году, стариков проведать… — неопределенно проговорил шофер, потом, вдруг вспомнив что-то, полез за пазуху, достал сложенный вдвое тонкий журнал. — Вот еще: Раиса Степановна брала, да не успела вернуть. Сказала, когда поедем в Лучесы, чтоб завезли Антонине Андреевне.
Он в нерешительности погладил обложку, не зная, оставить у себя или отдать Ключареву. Но тот уже протянул руку.
— Да, да, отвезем, — скороговоркой отозвался секретарь, не глядя на него. — Это ведь не к спеху?
Он перелистал журнал, с некоторым недоумением пробегая заголовки: «Плевриты», «Профилактика горловых заболеваний», — словно хотел понять, что тут могло заинтересовать его жену, как вдруг полупрозрачный папиросный листок выскользнул между страницами и легко, как лебединое перышко, поплыл по комнате, не даваясь в руки.