Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
В последний день сборов капитан повез нас на полигон. Внимание, сказал он, ублюдки, у каждого из вас по калашу и по два рожка боевых, блядь, патронов. Вперед. Мы попадали в траву и начали стрелять по мишеням, что стояли метрах в пятидесяти. Я целился и пытался не тратить патроны зря. Капитан стоял надо мной и смотрел в бинокль за моими результатами. Неплохо, крикнул он мне, неплохо, а теперь давай очередью! Патронов жалко, ответил я ему, боюсь, что не попаду. Да ладно, капитан распалился, давай, всади очередью, хули ты! Я посмотрел на него снизу — он стоял решительный и заведенный, кровь била ему в голову, как солнце на пляже, и я вдруг понял, чего он от меня хочет, молча переключил автомат с одиночного и запустил первую очередь. Давай! крикнул мне капитан, давай, вали! Я прижал приклад к плечу и выпустил остатки рожка, вставил следующий и так же быстро его расстрелял. Я садил по мишеням почти не целясь, мне хотелось сделать ему приятно, я просто бил боевыми патронами по воздуху, по песку, по мишеням, выбивая свои сто из ста, расстреливая всех своих подростковых призраков, которые стояли передо мной в июньском воздухе, бил длинными очередями за каждый из потерянных на этих сборах дней, за все свои обиды и укоры совести, за своего, блядь, капитана, который стоял надо мной и зачарованно смотрел на изрешеченные пулями мишени. Вокруг меня рос густой молочай, птицы испуганно кружили в меловом небе, патроны закончились, гильзы были горячими, губы сухими, лето бесконечным.
Крыши. Я схватился за ветку и подтянулся наверх. Ствол был холодным и жестким. Обняв его руками, я полез. Схватился за следующую ветку, перебросил через нее ногу и снова подтянулся. Рукой уже можно было достать до шифера. Я осторожно поднялся на ветке, чувствуя, как она прогибается под моими ногами, прогибается, но держит, забросил локти на шифер, еще раз подтянулся и перекатился по плоской поверхности. Осторожно поднялся и двинулся вперед, почти вслепую. Небо было в тучах, впрочем, мне именно это и было нужно. Главное не забыть, что я не совсем трезв и что я на крыше, что ступать следует осторожно и тихо, если внизу кто-то услышит, меня отсюда снимут прямо в отделение. Дальше была стена, я подпрыгнул и попробовал схватиться за верхний край, но не удержался и завалился на спину, черт, подумал я, не хватало еще разбиться здесь по пьяни. Я поднялся, колено ныло, подпрыгнул еще раз. Подтянулся на руках и заполз на выступ крыши. Медленно пополз вверх, встал на ноги и осторожно пошел к краю, нужно было пройти метров двадцать, хорошо, что так темно, снизу меня никто не увидит, я тоже тут ничего не вижу, главное вовремя остановиться. Через пару метров крыша обрывалась. Я сел на шифер и медленно стал пододвигаться к краю. Заглянул вниз. На площади горела пара фонарей, кажется, пусто, в любом случае даже если бы там кто-то был, я бы его не увидел. Передо мной лежала августовская тьма и висел флаг. Я потянул его на себя. Древко было прибито к крыше. Я потянул сильнее. Флаг затрещал и поддался. Я вырвал его вместе с гвоздями и начал срывать полотнище. Сорвав, спрятал в карман, из другого кармана достал свой флаг и начал привязывать к древку. Получилось не совсем эстетично, но снизу, я так думал, все будет выглядеть как нужно. Я стал цеплять флаг на место. Не совсем крепко, но он все же держался, крепко и не нужно, подумал я, — все равно завтра сорвут. Осторожно повернулся и пополз назад, подлез к стене и на руках опустился вниз. Пробежал по шиферу, нашел свое дерево и начал медленно спускаться. Встал ногами на ветку, она не выдержала и надломилась. Я полетел вниз, свалился на землю, перекатился, быстро вскочил и побежал в ближайший переулок. Отбежав пару кварталов, подошел под фонарь. Джинсы на колене прорвались, из раны текла кровь. Я достал из кармана трофейный флаг, оторвал от него кусок и попробовал перевязать рану. У меня не очень получилось, флаг пропитался кровью, вся эта конструкция на ноге не держалась. Черт, подумал я и выбросил окровавленный кусок куда-то в траву. Это ж надо, подумал я, джинсы порвал, на хуя было пьяным туда лезть; я проклинал себя и проклинал своих друзей, которые меня на это подбили, тоже мне, злился я, молодогвардейцы нашлись, комсомольцы, блядь, на амуре.
Взрослая жизнь захватывала и отпугивала одновременно. Пришел день, когда я внезапно начинал понимать, что мир не настолько продуман, как казалось в семь лет, что пространство дозируется кем-то и что мне, как и остальным, придется, очевидно, играть по выдуманным кем-то правилам. Взрослая жизнь кривлялась, и гримасы ее ничего хорошего не предвещали. Все, что воспринималось удобным, надежным и обжитым, как мои вратарские перчатки, во взрослой жизни оказалось не вполне пригодным и совершенно не обязательным. Открывалось что-то большое, темное и необычайно захватывающее, как будто свет в кинотеатре гас и сейчас должны были показать что-то ужасное, к чему я был совсем не готов, но от чего я ни за что бы не отказался. Прошлое осталось в ящиках старых столов и на книжных полках, теплым пеплом залегало в фотоальбомах и зачитанных до дыр журналах, оно хранилось боевыми хоккейными клюшками на антресолях и в гаражах, покрывалось пылью в шкафах с одеждой, где лежали свитера и футболки, из которых я вырос. К нему еще можно было прикоснуться, ощутить пальцами его грубую ткань, но кто бы стал этим заниматься, конечно, никто. Наша взрослая жизнь по какой-то случайности совпала со странными и болезненными вещами, что происходили вокруг и, на первый взгляд, нашего взросления не касались. Но так случилось, что именно в этот горький период, когда все в тебе рвется и срастается по новой, вокруг нас произошло что-то подобное, и мы вынуждены были смотреть, как взрослая жизнь уничтожала нашу страну, как она ломала наших родителей, как она выбрасывала из себя всех лишних и ненужных, всех, кто так и не понял, что же на самом деле происходит, Полезен ли был этот опыт, думаю я теперь. Не знаю, не уверен, я вообще не согласен, что всякий опыт полезен, по-моему, это преувеличение, ведь очевидно, что можно целую жизнь прожить возле моря и не видеть утопленников. А в наших территориальных водах трупов становилось все больше.
На последнем году учебы мы с несколькими друзьями взломали замок и вылезли на школьную крышу. По понятным причинам вход этот всегда был закрыт, что нас не устраивало. Мы нашли пожарный топор, подсадили им тяжелый навесной замок, двери открылись и мы по очереди в них прошли. На крыше жили птицы. Много птиц. Они сидели на поперечных балках, весь пол был усеян их перьями и гнездами. Они сидели длинными рядами, тесно прижавшись друг к другу, и внимательно нас рассматривали. Мы двинулись вперед, шли осторожно, чтоб не наступить на гнездо, давя кедами и кроссовками сухой птичий помет, смахивая с лица налипшую паутину. Вдруг кто-то наступил на старую доску, которая под ногой у него сухо треснула. Это прозвучало как взрыв. Птицы поднялись в воздух, они летали между нами густой толпой, огибая нас и лишь иногда задевая крыльями, лихорадочно ища выход, бросались из одного угла в другой, воздух тут же наполнился их движением, их голосами, их было так много, что мы удивленно остановились и смотрели снизу на это пространство, плотно заполненное птицами, уже тогда догадываясь, что не так уж и часто встречаются такие сгустки времени и такие участки пространства, в которых было бы так много птиц, так много друзей, так много движения и покоя.
Годом позже, в Харькове, я попал на странный концерт. Один мой знакомый шел в депутаты, взял в аренду большой концертный зал в центре, повесил на сцене свой портрет и устроил шаровое развлечение. После концерта мы пошли в его партийный офис, отметить успешную акцию. Офис находился на Сумской, его окна выходили на театр. Мы пили целую ночь, кто-то засыпал, кто-то просыпался, где-то под утро я тоже проснулся и решил идти домой. Но двери офиса были закрыты. У кого были ключи, я не знал — все спали. И тут я увидел другие двери, открыл их и вышел на крышу. Прошел чердак, отыскал слуховое окно, пролез сквозь него и очутился под апрельским харьковским небом. Было пять-шесть утра, на крышах лежал свежий туман, было пусто, тихо, и крыша гремела под ногами всей своей жестью. Я подумал и пошел в сторону оперного. Пройдя крышу одного дома, перелез на следующую, дальше идти было опасней, крыша была мокрая от тумана, я поскользнулся и поехал вниз. Однако сумел схватиться за выступ, жесть впилась в ладонь, я почувствовал, как выступила кровь, но делать было нечего, я полез вверх, елозя по мокрому металлу всем телом. Что-то мне это напоминает, подумал. Оказавшись в безопасном месте, я осторожно двинулся дальше. Впереди была стена, к ней кто-то приставил ржавую лестницу, я поднялся, прошел до конца и выглянул — следующая крыша лежала внизу и мокро поблескивала. Я свесился вниз и отпустил пальцы рук. Упав, попытался удержаться на ногах, но снова поскользнулся и стал сползать. Меня спасла водосточная труба, я въехал ногой прямо в воронку, осторожно перевернулся на живот и еще раз полез вверх. Около шести утра я долез до последнего дома в квартале, подполз к краю крыши и посмотрел в небо. Небо лежало надо мной, я лежал на крыше, и изо всех сил пытался удержаться. Шесть часов утра, весна 92-го. Я посмотрел вниз, но там уже начиналась совсем другая улица, начиналось совсем другое время.
Гостиница Харьков, с долгими коридорами и желтыми простынями, бесчисленными пустыми комнатами и подвалами, с развитой, в меру разрушенной инфраструктурой, каждый вечер оживает и наполняется движением, здесь можно жить, не выходя за рецепцию, кто-то в свое время придумал поставить посреди города эту гостиницу-мечту, хорошо быть владельцем гостиницы Харьков, занимать каждое утро новую комнату, питаться каждый раз в другом буфете, сколько их, этих буфетов, настроено здесь на каждом этаже, носить с собой портативный телевизор и ловить вечерами российские ток-шоу, заказывать бесплатно проституток, подружиться с ними наконец, проведя совместно долгую зиму в трюмах и укрытиях громоздкой безразмерной гостиницы, играть вечерами на автоматах, просаживать наличку, заливаться паршивым коньяком из ночного маркета на первом этаже, завести себе друзей, вместе с ними ходить в сауну во внутреннем дворике или к проституткам, постепенно постареть и однажды умереть, завещав похоронить свое тело в старом корпусе, комната 710, тело замуровать в стену, одежду сжечь, ценности раздать проституткам, телевизор отнести на рецепцию, все, конец.
Смерть в гостинице укладывается в простую и аскетическую формулу — ты не привязываешься к определенному месту, зависаешь среди жизни, обменявшись с ней необходимым минимумом информации: ты оставляешь для нее свои координаты, которые она никак не может проверить, она оставляет для тебя ключ и свежие полотенца в душевой кабине. Никто никому ничего не должен.
В комнатах гостиницы Харьков хорошо прятать трупы, здесь, в ее старом корпусе, так много комнат и они настолько однотипны, что дирекции, без всякого сомнения, пришлось бы потрудиться, прежде чем вынюхать следы преступлений и братоубийств, прежде чем наткнуться случайно на фаланги пальцев рядом с пультом от телевизора или на золотые коронки в туалетном бачке. Еще тут хорошо прятаться от врагов, враги просто обломаются искать тебя за бесконечными дверями, в барах и офисах, в холодном теле гостиницы, которое помнит далекие 50-е, красное полотно на своей поверхности, портреты кобы на фронтоне, танки, которые проходили по площади в день победы (кажется, это был день победы), относительно недавно, уже в 90-х, исчезая за госпромом и отражаясь в окошках рецепции. Очень люблю эту гостиницу, одним словом. В свое время я заносил сюда с черного хода бесчувственных от выпитого спирта братьев гадюкиных, в свое время я торговался тут среди ночи с охраной, чтобы они пустили на ночлег малознакомых мне немецких поэтов, однажды я давал тут интервью для телевидения по поводу освобождения города от немецких войск, мы тогда сильно напрягли персонал буфета, устроились на балконе, как раз над центральным входом, с видом на университет, и начали говорить об освобождении, освобождение это ерунда, сказал я, какое освобождение, гораздо интереснее говорить об оккупации, о том, что вот на этой вот площади, на которой как раз разместилась какая-то голимая сельскохозяйственная выставка, в свое время садился самолет с самим Гитлером, почему об этом никто не говорит? Под утро, где-то между четвертым и пятым часом, в баре на первом этаже всегда сидят сонные проститутки и печально глушат водяру.
Последние несколько дней она наполнена обнаглевшими от революционного порыва народными массами, странной, как правило нетрезвой публикой, которая с утра трется вокруг площади, поддерживая тот или другой лагерь, но быстро мерзнет и идет греться в гостиницу, заказывая себе чего-нибудь по кабакам или играя на автоматах. За всем этим со стороны наблюдает ментовня. Когда заходишь в старый корпус, сразу же натыкаешься на усталую перемерзшую толпу, революция, даже в такой софт-версии, как эта, все равно собирает под свои разноцветные знамена самую интересную часть общества, такое впечатление, что целые толпы безумцев, униженных и оскорбленных только и ждали того достопамятного дня, когда можно будет выйти на невъебенный харьковский майдан в несколько гектаров площадью и пообкладывать друг друга с ног до головы. Революционный порыв, однако, не мешает этой публике, накричавшись у наших палаток, переть сюда и сидеть на креслах в фойе, на ступеньках лестницы с первого по третий этаж, на высоких стульях при стойке бара, кататься вверх-вниз на лифте, создавая проблемы персоналу и отпугивая и без того немногочисленных в это время обитателей старого корпуса.