Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Путь к Киеву привёл красноармейцев в уездный городок, где красный флаг реял на вокзале, и отражали весеннее солнце купола красивой церкви.
Ставка располагалась в бывшем панском фольварке, неприступном и грозном на вид. Начштаба радушно встретил Остенберга, расположил гостей по совести. Посидели допоздна. Штабист пил водку, комбриг тоже, пополам со сладким чаем. Говорили за продразвёрстку, за крестьянские восстания и нелепые рокировки украинских националистов. Зашёл разговор и за Юдина.
— Вы бы, Аркадий Моисеевич, головой не бравировали. Оно не столько уважение вызывает, сколько суеверный страх. Люди-то что? Им интернационал, Маркса, электрификацию всей страны. Они кушают — не могут не кушать. Но лишь молния бьёт — я не образно говорю, я буквально сейчас выражаюсь — молния вот бьет в дом, а они на колени — и молиться. И у них в этот миг нет Маркса. И одно дело, кабы это христианство их, царского образца, знаете, вензельки, яйца Фаберже. Нет, Аркадий Моисеевич. Это мрак, это чудовищный языческий мрак. У нас здесь Колчак, а у них там ведьмы, лешие, заговоры на смерть. Страшная тупость, чудовищная. Кто нам Юдин? Классовый враг? Бандит? Помеха на пути к социализму? А им он сын ведьмы, что мертвецов оживлять умела, исчадья их ада. Мол, Юдин церкви уничтожал, потому как договор у него такой был с Люцифером, а сам он, понимаете, в церковь войти не мог. Физически. Вы слышите меня, то есть, их, эту мразь крепостную, вы слышите, Аркадий Моисеевич? Вот с таким материалом нам предстоит работать, вот из такого говна лепить. Ну, выпьем же.
Не спится ночью комбригу на мягкой панской кровати, всё думает он, как воедино увязать смерти сослуживцев и возвращение головы. Увязать-то можно, а как дальше жить с узлом этим, как в завтра выходить?
Пока думает он, двери спальни отворяются бесшумно, и входит кто-то высокий до потолка.
И так захотелось Остенбергу оказаться сейчас на передовой, мчаться с кавалерией на верном коне, плевать свинцом в австрийцев, рубить, рубить их в честном сабельном бою, всё что угодно, только не эта тень на пороге, беззвучно приближающаяся.
Комбриг дёргается, и тень набрасывается на него, будто кто-то накинул одеяло. Руки сильные, как сталь, сжимают его плечи. Железные колени припечатывают к кровати. Он пробует высвободиться, тычет в противника, но противника нет. Он есть, и его нет, и старый комбриг не знает, как это всё объяснить. Только пальцы комбрига проходят сквозь врага, как сквозь воздух, в то время как пальцы врага давят его, терзают плоть…
Остенберг отупевше смотрит на свои руки, по локоть погружённые в тело убийцы, в тёмное тело без плоти. Он смотрит в лицо врагу и видит лицо Юдина, его мёртвую голову со следами тлена. Чёрное лицо с туннелями глаз, борода колет голую грудь комбрига. А там, в бороде вырастают кривые острые зубы, потому что Стёпка был прав, бедный, бедный Степка.
И в последний момент, когда зубы Юдина готовы разорвать глотку красноармейца, Остенберг поднимает вверх руки, через нематериальную плоть Упыря к его голове. И он натыкается на голову — единственный настоящий элемент в структуре этого чудовища. Он впивается в щёки мёртвеца, тянется к глазам.
Юдин не издаёт ни единого звука, только зубы его скрипят алчно.
Остенбергу таки удаётся добраться до левого глаза Упыря. Он вжимает большой палец в мякоть глазного яблока и слышит тошнотворный чмокающий звук. Липкая сукровица течёт по руке комбрига. Тяжёлое стальное тело врага исчезает, растворяется, резко отпустив Остенберга. Остаётся голова, которая падает на пол, катится к стене адским колобком.
Остенберг встаёт и начинает одеваться. Часом позже, когда луна ярко светит над вокзалом уездного городка, стучит он в церковные ворота. Открывают не сразу, но открывают.
Маленького роста дьякон пятится от визитёра, испуганно моргает глазами. Спотыкается и падает на мозаичный пол.
На негнущихся ногах входит в храм Остенберг. Его лицо перекошено злобой, глаза беспощадно сверкают. Страшен комбриг Остенберг, страшен.
— Не надо, родненький, — шепчет дьякон. — Я плохого ничего не сделал. Вас Бог выбрал, все под Богом ходим, не убивайте. Я разделяю, я…
Он запинается, и вдруг начинает петь Интернационал.
— Не убью, — чеканит Остенберг, вытаскивая из-за пояса мешок. — Я по другому поводу.
С этими словами он вытряхивает холстину, дьякон не поёт, а кричит, видя, что принёс в храм красноармеец.
— За что купил, за то и продаю, — говорит Остенберг, и голова вспыхивает, как серная головка, пламя ползёт из ушей и глаз, длинные волосы и борода занимаются огнём. И во всём этом огненном полыхании рот мёртвого атамана щёлкает зубами, пытаясь укусить кого-нибудь напоследок, но замирает, обугленный.
Дьякон долго смотрит на сгоревшую голову, а когда поднимает осоловевший взор, обнаруживает, что красноармеец ушёл из церкви.
Рано на рассвете покинула конница уездный городок с переливающимися на солнце куполами церкви.
Мимо сёл, мимо весны шли они, шли, оставляя позади само прошлое, устремлённые, одухотворённые. Ими писали историю новые боги, но, значит, и они писали, и они были богами!
А впереди их ждал изумительный, переливающийся гранями мир, такой невероятный, что дышать было сложно, а петь легко. Там шли грандиозные стройки, росли огромные цветы, там люди становились святыми, падая в чернозём, и взлетали ввысь серебряные точки, и дети смеялись. Там ординарца Третьяка зарубит белоказак в 21-ом, а комбрига Остенберга расстреляют как врага народа в 29-ом. Ну и что? Ведь шли, становились, взлетали…