Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Все ощутит прохожий вскоре —
и тон вина,
и женщин тон.
Лишь восходящей краски скорби
никто не ощутит. Никто.
Прохожий,
в здания какие —
в архитектурные архивы
войдешь,
не зная, кто построил,
в свой дом войдешь ты посторонним.
Ты разучил, какие в скобки,
какие краски — на щиты,
лишь восходящей
краски
скорби
тебе уже не ощутить.
Познал реакцию цепную,
и «Монд», и Библию листал.
Лицо любимое целуешь,
а у любимой
нет
лица.
Как теплится
в гостинице,
в гостинице —
грустильнице?
Довольны потеплением,
щебечущим динамиком,
днем полиэтиленовым
и номером двенадцатым?
Как старится
в гостинице,
в гостинице-хрустальнице?
С кристальными графинами,
с гардинами графичными,
с гарсонами военными?
Мы временно,
мы временно!
Мы воробьи осенние,
мы северные,
мы —
мечтавшие о зелени,
но ждущие зимы.
Празднуем прекрасный вечер
с электрической свечой,
с элегичностью зловещей…
Почему молчит сверчок?
Свежей песней не сверкает?
Страхи не свергает?
Мы шампанское «Палермо»,
помидоры и балык
пользуем попеременно…
Пальцы у девиц белы.
Варимся — вороны в супе…
А сверчок не существует.
Ни в камине.
Ни в помине.
И ни по какой причине.
Мне и спится и не спится.
Филин снится и не снится.
На пушистые сапожки
шпоры надевает,
смотрит он глазами кошки,
свечки зажигает:
— Конь когда-то у меня
был, как бес — крылатый.
Я пришпоривал коня
и скакал куда-то.
Бешено скакал всю ночь,
за тебя с врагами
саблей светлой и стальной
в воздухе сверкая.
За тебя! Я тихо мстил,
умно, —
псы лизали
латы! Месяц моросил
светом и слезами.
Это — я! Ты просто спал,
грезил, — постарался!
Просыпайся! Конь — пропал.
Сабля — потерялась.
Мне и спится и не спится,
филин снится и не снится.
В темноте ни звезд, ни эха,
он смеется страшным смехом,
постучит в мое окно:
— Где мой конь? Кто прячет?
Захохочет… и вздохнет.
И сидит, и плачет.
Во всей вселенной был бедлам.
Раскраска лунная была.
Там, в негасимой синеве,
ушли за кораблем корабль,
пел тихий хор простых сирен.
Фонарь стоял, как канделябр.
Как факт, фонарь. А мимо в мире
шел мальчике крыльями и лирой.
Он был бессмертьем одарен
и очень одухотворен.
Такой смешной и неизвестный,
на муку страха или сна
в дурацкой мантии небесной
он шел и ничего не знал.
Так трогательно просто (правда!)
играл мой мальчик, ангел ада.
Все было в нем — любовь и слезы,
в душе не бесновались бесы,
рассвет и грезы, рок и розы…
Но песни были бессловесны:
«Душа моя, а ты жила ли,
как пес, как девушка дрожа?..
Стой, страсть моя! Стой, жизнь желаний
Я лиру лишнюю держал.
В душе моей лишь снег да снег,
там транспорт спит и человек,
ни воробьев и ни собак.
Одна судьба, одна судьба».
Спи, мой мальчик, мой матрос.
В нашем сердце нету роз.
Наше сердце — север-сфинкс.
Ничего, ты просто спи.
Потихоньку поплывем,
после песенку споем,
я куплю тебе купель,
твой кораблик — колыбель.
В колыбельке-то (вот-вот!)
вовсе нету ничего.
Спи. Повсюду пустота.
Спи, я это просто так.
Сигаретки — маяки,
на вершинах огоньки.
Я куплю тебе свирель
слушать песенки сирен.
Спи, мой мальчик дорогой.
Наше сердце далеко.
Плохо плакать, — все прошло,
худо или хорошо.
Вы видели Мартынова в Париже?
Мемориальны голуби бульваров:
сиреневые луковицы неба
на лапках нарисованных бегут.
Париж сопротивляется модерну.
Монахини в отелях антикварных
читают антикварные молитвы.
Их лица забинтованы до глаз.
Вы видели Мартынова в Париже?
Мартынов запрокидывал лицо.
Я знаю: вырезал краснодеревщик
его лицо, и волосы, и пальцы.
О, как летали золотые листья!
Они летали хором с голубями,
они как уши мамонтов летали,
отлитые из золота пружины.
Какие развлеченья нам сулили,
какие результаты конференций!
Видения вандомские Парижа!
А он в Париже камни собирал.
Он собирал загадочные кремни:
ресницы Вия, парус Магеллана,
египетские профили солдат,
мизинцы женщин с ясными ногтями.
Что каждый камень обладает сердцем,
он говорил, но это не открытье,
но то, что сердце — середина тела,
столица тела, это он открыл.
Столица, где свои автомобили,
правительства, публичные дома,
растения, свои большие птицы,
и флейты, и Дюймовочки свои…
Был вечер апельсинов и помады.
Дворцы совсем сиреневые были.
Париж в вечернем платье был прекрасен,
в вечернем и в мемориальном платье.
Знал и я раньше,
да и недавно,
страх страницы…
Написать разве,
как над Нотр-Дамом
птицы, птицы.
Рассветал воздух,
воздух звезд. Луны
уплывали.
Транспорт пил воду
химии. Люди —
уповали.
Про Париж пели
боги и барды
(ваша — вечность!).
Ведь у вас — перлы,
бал — баллады,
у меня — свечка.
И метель в сердце —
наверстай встречи!
Где моя Мекка?
В жизни и смерти
у меня — свечка,
мой значок века,
светофор мига,
мой простой праздник,
рождество, скатерть…
Не грусти, милый,
все — прекрасно,
как — в сказке.
Гении горя
(с нашим-то стажем!),
мастера муки!
Будь же благ, город,
что ты дал даже
радость разлуки.
Башенки Лувра,
самолет снится,
люди — как буквы,
лампочки — луны,
крестики — птицы…
Будь — что будет!
М. Кулакову
В конце концов признанья — тоже поза.
Придет Овидий и в «Метаморфозах»
прославит имя тусклое мое.
Я лишь Дедал, достойный лишь Аида,
я лишь родоначальник дедалидов,
ваятелей Афин и всех времен.
В каком-то мире, эллинов ли, мифов,
какой-то царь — и Минос и не Минос,
какой-то остров — Крит или не Крит.
Овидий — что! — Румыния, романтик,
я вовсе не ваятель, — математик,
я Миносу построил Лабиринт.
Все после — критских лавров ароматы,
Геракл и паутинка Ариадны,
Тезея-Диониса маета,
Плутарха историческая лира
о быко-человеке Лабиринта,
чудовище по кличке Минотавр.
Все — после. Миф имеет ипостаси.
Я не художник. Я — изобретатель.
Лишь инструменты я изобретал:
топор, бурав и прочие…
а кроме,
пришел на скалы, где стоял Акрополь,
и где (я знал!) стоит художник Тал.
Там он стоял. В сторонке и отдельно.
В темнеющей от вечера одежде,
ладони рук, приветствуя, сомкнул.
Я поприветствовал и, обнимая
и постепенно руки отнимая,
отпрянул я! И со скалы столкнул.
Сын брата моего и мой племянник,
для девушек — химера и приманка,
для юношей — хулитель и кумир,
мечтатель мальчик с мышцами атлета,
вождь вакханалий с мыслями аскета,
которого учил я и кормил,
которого ни слава не манила,
ни доблести, и не было мерила
в его судьбе — сама собой судьба.
Животное и труженик. Неверно —
«раб творчества» или «избранник неба»,
все проще: труд избранника-раба.
Как я убил? Известно как. Извольте:
на скалах водоросли и известка,
он поскользнулся и упал, увы!
Кто и когда вот так не оступался?..
Я счастлив был. Но как я ошибался!
Я не его — я сам себя убил.
Они меня ни в чем не извиняли
и добросовестные изваянья
мои — кирками! под ступени плит!
Был суд. И казнь. Я клялся или плакал.
Был справедлив статут ареопага.
Я испугался. Я сбежал на Крит.
О, как волна эгейская играла!..
Все после: Минос, крылья, смерть Икара,
не помню, или помню кое-как.
Но идолопоклонники Эллады
про Тала позабыли, а крылатость
мою провозгласили на века.
Смешные! Дети-люди! Стоит запись
в истории оставить всем на зависть,
толпа в священном трепете — талант!
И вот уже и коридоры Крита,
и вот мои мифические крылья,
«да не судим убийца: он — крылат!»
Орфеев арфы и свирелей ноты,
орлы небес и комары болота,—
хохочет Хронос — судороги скул!
Кому оставить жизнь — какой-то розе
или фигуре Фидия из бронзы?
Не дрогнув сердцем, говорю: цветку.
Он, роза, жив, отцвел и умирает,
а Фидий — форма времени, он — мрамор,
он только имя, тлен — его талант,
ни искупленья нет ему, ни чувства.
А то, что называется «искусство»,—
какие камни, мертвые тела!
Кто архитектор, автор Пирамиды?
Где гении чудес Семирамиды?
О, Вавилонской башни блеск и крах!
Где библии бесчисленных отечеств?
Переселенье душ библиотеки
александрийской?
Все, простите, прах.
Искусство плавят боги, а не бесы,
художник — только искорка из бездны,
огни судьбы — агонии огни.
Остановись над пропастью печали,
не оглянись — тебя предупреждали,—
о прорицатель, о, не оглянись.
Не оглянись, художник. Эвридика
блеснет летучей мышью-невидимкой,
и снова — тьма, ни славы, ни суда,
ни имени. И все твои творенья
испепелит опять столпотворенье.
И пепел разлетится навсегда.
Все, что вдохнуло раз — творенье Геи.
Я — лишь Дедал. И никакой не гении.
И никакого нимба надо мной.
Я только древний раб труда и скорби.
Искусство — икс, не найденный, искомый.
И никому бессмертья не дано.
1
На небеса взошла Луна.
Она была освещена.
А где-то, страстен, храбр и юн,
к Луне летел какой-то Лун.
Не освещенный, не блистал.
Он лишь летал по небесам.
Сойдутся ли: небес канон
она и невидимка — он?
2
Там кто-то ласточкой мелькнул.
Там кто-то молнией мигнул.
Кузнечик плачет (все во сне!),
и воет ворон в вышине.
Чей голос? Голосит звезда,
или кукушка без гнезда?
Овчарня — овцам. Совам — сук.
Когтям — тайник. Копытам — стук.
Ах, вол и волк! Свободе — плен.
Льду — лед. А тлену — тлен и тлен.
И по слезам в последний час
как семь потов — в семь смертных чаш!
3
И вот — кристаллики комет…
Кому повем, кому повем
и зло и звон моих поэм?
Иду под пылью и дождем,
как все — с сумою и клюкой,
ничто не жжет, никто не ждет,
я лишь ничей и никакой.
Нет, я легенд не собирал,
я невидимка, а не сфинкс,
я ничего не сочинял,
Эллада, спи, Эллада, спи.
Спи, родина, и спи, страна,
все эти битвы бытия,
сама собой сочинена,
ты сочинила, а не я.
Что на коне, что на осле,
мне все едино — мир и миг,
и что я слеп или не слеп,
и что я миф или не миф.
Как свечи белые, мигала тишина.
Из крана капала и капала луна.
Такая маленькая, капала теперь.
Из крана капала и таяла в трубе.
Как свечи белые, маячили в ночи
так называемые лунные лучи.
А та луна, а та небесная была
в кружочках цифр, как телефонный циферблат.
Совсем иные, иноземные миры,
висели звезды, как бильярдные шары.
В бубновых окнах лица женщин и мужчин
чуть-чуть прозрачнее, чем пламя у свечи.
Я был в неясном состоянье перед сном.
Я был один. И был один старик со мной.
Но был он в зеркале, таинственный старик:
в шампанских бакенбардах современный лик.
Он делал пальцами, как делает немой.
Как свечи белые, мигали у него
немые пальцы.
Этот мученик зеркал
на фортепьяно что-то странное играл.
Мою чайковскую луну и облака,
как Дебюсси, он в си бемоли облекал,
то патетические солнца и латынь,—
он мне, слепцу, мой музыкальный поводырь.
Еще старик играл такое попурри:
— Все это было — твой Парнас и твой Париж.
Но ты не жил и не желал.
Увы и ах!
Существованье музыканта — в зеркалах.
Лишь в зеркалах твои сожженные мосты,
молитвы мутные, минутные мечты.
Я тварь земная, но нисколько не творю,
я лишь доигрываю музыку твою.
Мы — Муки творчества. Нас ждет великий суд.
У нас, у Муков, уши длинные растут.
Но наши уши постепенно отцвели:
спасает души повседневный оптимизм.
Я презираю мой му-чительный талант…