Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Поднятые исполинскими силами земли, рваными старческими складками уходили за безбрежный горизонт гряды угрюмых гор. Вершинный ветер содрал наросший местами на диких камнях лишаистый мох, и груды этих тысячелетних камней зарылись в сизые бугры облаков.
Они миновали каменную державу и спустились в долину. Здесь, освобождаясь от туч, в выпуклой линзе озера горела заря. Чум якута, крытый белыми оленьими шкурами, рыхло, как нерастаявший сугроб, стоял в зарослях ольхи.
Хозяин чума — древний якут с побуревшим лицом — сам был как живой осколок дикарских скал. Казалось, что появился он вместе с ними и так было всегда: и эти запотелые моренные камни, и синий свод над ними, и лес, просекаемый косыми лучами, и этот старик с разоренными вконец деснами, философски посасывавший свою трубочку, следивший цепкими глазками, как Плахов снимает с Митькиной спины груз.
— Хороший коняшка, — пошарив в вековых мыслях, сказал якут и по-свойски ткнул Митьку чубуком в волосатый бок.
— Ничего, — согласилась Анна, — хороший.
— А рыбка здесь есть? — спросил Плахов.
— Маленько есть, — осторожно ответил якут, и его раскосое лицо стало хитрым…
Потом Плахов сделал плот, плавал на нем по озеру, бросал в воду сети, а Анна ставила у чума палатку.
Возвратился он затемно. На ветру гудели косыми бурыми крыльями ночные птицы. В глубоких сумерках воровато подкрадывался холод.
Анна была уже в спальнике, и глаза ее, словно глубокие вечерние окна, подсвеченные изнутри, возникали в темноте, как откровенное ожидание. В палатку вползал едкий дым костра, доносился беспокойный топот оленей по краю озера, тихо и как-то нелепо, по-коровьи взмыкивал и вздыхал старый лось Митька. Плахов слушал эти тяжкие вздохи, и ему было отчего-то смешно.
— Митька бабник, — сказал он, кусая рукав энцефалитки. — Он у якута перепортит все стадо.
Анна поднялась, села в спальнике.
— Дай закурить, — сказала она. — Пусть Митька гуляет, а мне дай закурить.
«Как ей не надоело быть одной? — подумал некстати Плахов, нашарив в темноте пачку сигарет. — Ведь это ужасно — прожить так шесть лет… Подумать только — шесть лет!..»
— Ты, наверное, удивляешься, что я одна все время? — спросила Анна, и в руках у нее дрогнул сигаретный огонек.
«Удивляюсь», — хотелось сказать Плахову, но он промолчал.
— Люди живут, без толку мечутся с места на место, — снова заговорила Анна, — а я не люблю суету. Люблю мирное одиночество. Иногда делаю для себя праздник и пью шампанское, которым одаривает меня Зинка.
— Одна? — ревниво спросил Плахов.
Анна ответила не сразу. Было слышно, как за па-лачкой в густой траве путался ветер.
— Нет, — отозвалась она, — не одна. С Егорушкой.
Пораженный ее откровенностью, Плахов не хотел продолжения разговора. Анна шумно затянулась, искристый комок на конце сигареты вспыхнул, высветив и дав возможность Плахову разглядеть, как хороши ее глаза.
— Что же ты хочешь? — снова, но с запоздалым уже отчаянием в голосе заговорила Анна. — Ведь я просто женщина. Всего-навсего слабая женщина, — повторила она. И заплакала тихо, хотя слез ее не было видно.
В темноте Плахов словно сердцем ощущал, как от былого позора горько содрогаются ее плечи. Ему вдруг захотелось, чтобы Анна превратилась в крохотную девочку, которую можно взять в твердые мужские ладони и спрятать у себя на груди. От него разом и как-то вдруг отошла прежняя, такая незначительная, с минуту величиной, обида, которая не могла устоять против этого исповедального откровения…
Лишь только утро отделилось от ночи, они пошли по тяжелой росной траве к берегу, который распирало от обилия белочашечных кувшинок.
Анна легко спрыгнула на плот, и Плахов, толкнувшись шестом о берег, направил грубо сколоченные между собою бревна через толстые лакированные листья кувшинок к чистому зеркалу воды. Неловким взмахом он сбил синюю звезду ириса, перебив зеленую трость стебля.
Сеть утонула. Плахов, чувствуя упругую тяжесть, долго выбирал ее. И как только показалась первая, с крутыми пятнистыми боками рыба, он понял, что не ошибся в своем предположении: это был красномясый даватчан… Он выбрал всю сеть, густо, как наплывшими поленьями, по крупным ячеям насаженную рыбой.
Затем сел возле этой трепещущей золотистой груды и, довольно поглядывая на Анну, закурил.
— Ты даже не представляешь, что это такое, — говорил Плахов, блистая глазами в радостном возбуждении. — Это же валюта, золотые рубли. Когда мы шли, — после глубокой торопливо-нервной затяжки снова заговорил он, — я видел озера, много озер. И там тоже должна быть красная рыба.
Подумав, чем можно возместить такое великодушие Анны, он обнял ее и расцеловал.
Не зря же, говорил сам себе с уважением Плахов, получил он в приложение к своему диплому бродячую профессию ихтиолога. И если через пяток-другой годков в сырых болотах или холодных озерах обзаведется он ревматизмом, то и тогда скажет: не напрасно выбрал себе дело…
Анна сидела молча, смотрела на живое громоздкое существо, и было видно ей, как солнце жадно сушит литую бронзу рыбьей кожи, морщит ее, старит.
— Не дай бог, узнают браконьеры, — оборвала она радость Плахова. — Разведают географию, вырубят под площадку сухостой и в месяц всю рыбу неводом да толом прикончат.
Анна знала, что говорила: еще до ее приезда на Леприндо туда не раз зарывались браконьеры. Неводили, бросали тол. Вывозили бочками гольца, даватчана.
Но все же радовалась она тому, что закрепила в памяти эти озера и что не зря привела сюда Плахова…
На берегу стоял якут, раскуривал свою трубочку из наборного плексигласа. Он смотрел на палатку, на Плахова с Анной, на рыбу, и в его маленьких скучных глазках появился едкий лед. Якут развернулся на косеньких ножках, ушел в чум, стучал там деревянной колотушкой по звучному медному тазу, тонко и жалобно вскрикивал, словно на ощупь пробовал свой голос, — наверное, прощался с Анной и Плаховым и одновременно тосковал по людям…