Встреча читателей со стихами Хименеса была радостью узнавания. После более чем столетнего, редко оживляемого застоя, подражательства и ученого педантства, «сухого, как пробка», по выражению Хименеса, поэзия вернулась на испанскую землю, пропитанная ее красками и запахами. Хименеса отличала не только цветовая зоркость, естественная для художника, но и какое-то изначально цветное восприятие мира — звука, запаха и даже слова. С его стихами в испанскую поэзию ворвались краски, а с ними — воздух. Утверждая: «Я творю свой мир внутри себя», — Хименес, видимо, сам до конца не ощущал, насколько его творчество распахнуто миру внешнему. По его книгам можно составить каталоги испанских птиц, трав, деревьев — целый природоведческий словарь. Но суть не в этих приметах, безотчетно рассыпанных по страницам стихов и прозы. Новизна была в том, что весь ясный гармонический лад строился на живом слове; поэт признавался, что, правя стихи, наслаждается, когда заменяет вычурное обыденным. В широком смысле был создан язык новой испанской поэзии, и все те, кто потом говорил на нем и развивал его, и те, кто сумел сказать больше и глубже Хименеса, — все они обращались к поэту из Могера, как обращаются к словарю.

Его влияние на поэтов росло, но пока ему подражали, он искал и находил новые пути и вновь оказывался впереди литературного движения. Поэт совсем иного склада и судьбы, Рафаэль Альберти вспоминал: «По нему, как по компасу, выверялась наша нарождающаяся поэзия. К нему приникали, как к живому источнику вдохновения».

В испанской лирике XX века Хуан Рамон Хименес — первый из первых. Однако лекцию 1953 года, кратко подытожив в ней созданное и признав, что останется «самое простое и непосредственное» из написанного, он кончил словами: «и… моя возлюбленная — проза». Хименес утверждал, что судить о поэте надо именно по его прозе: «Поэты проверяются прозой». Собственно, он и начал с прозы: в пятнадцать лет написал первое стихотворение и первый рассказ. Стихотворение было подражательным, а в рассказе «Полустанок» — о сумасшедшей старухе, ежедневно ковылявшей к поезду встречать сына, которого у нее никогда не было, — уже весь будущий Хименес. Рассказ был напечатан в севильской периодике и не сохранился. Многое не сохранилось. В 1950 году он говорил своему другу Хуану Гереро: «У меня прозы куда больше, чем стихов, но я ничего не публиковал, потому что не мог выбрать из написанного и в нерешительности откладывал». Действительно, его проза публиковалась редко, обычно — в журналах. Многие рукописи погибли во время войны. В эмиграции его издательские планы то и дело срывались, и в архиве Хименеса осталось несколько незаконченных книг и сотни незавершенных, иногда лишь намеченных замыслов. Взыскательность и импульсивность были не единственной причиной незавершенности. Время поэта иссякало, приходилось жертвовать одним ради другого, и выбор всегда был труден.

Но вернемся к началу, к могерскому затворничеству Хименеса. По возвращении на родину Хименес обзавелся осликом красивой серебристой масти, за которую тот был прозван Платеро — что-то вроде Серебрика, обычная андалузская кличка серых ослов. Позже Хименес утверждал, что книжный Платеро — образ собирательный. Но к настоящему Платеро он привязался как к ребенку, и когда два года спустя ослик погиб, похоронил его в саду и решил воскресить на бумаге. Предыстория проста, сама же книга и ее судьба необычны. Трудно даже определить жанр. У Хименеса немало стихотворений в прозе, он хотел издать их под названием «Стихи для незрячих». «Платеро и я» — проза поэта, ритмизированая, инструментованная, но внешне простая: завершенные в себе фрагменты, подобные страницам из записной книжки или этюдам с натуры. В общем, книга построена, как строились в прошлом музыкальные циклы «Времена года» — свободная композиция подчинена естественному ходу времени. Вольно текут события и мысли. Вольно дышит «здоровое, сильное тело природы». Вспоминаются строки Тагора, которого Хименес любил и переводил: «Я часто думаю, где граница понимания между человеком и животными, не владеющими речью? В первобытном раю бежала тропинка, по которой сердца их приходили друг к другу. Следы еще не стерлись, хотя родство давно забыто. И порой в каких-то созвучиях без слов вдруг пробуждается прошлое, и животное смотрит в глаза человеку с нежным доверием, и человек в глаза животному — с дружеским чувством. Точно встретились друзья в личинах и смутно узнают под ними друг друга».

Но бесхитростное повествование непрерывно раздвигается, открывая новые планы — ширится, как кругозор при подъеме на вершину. Странствия поэта и его бессловесного спутника начинаются и завершаются весной, и этот круговой путь вмещает весь драматизм существования: трудные весенние роды с холодами и ненастьями, созревание, зимнее дыхание смерти и новую, иную жизнь. Человек и ослик втянуты в этот водоворот расцвета, гибели и возрождения, как в воронку собственной судьбы.

Светлая и грустная книга Хименеса просторней, чем может показаться. В самом начале, познакомив нас с осликом и собой, автор вдруг помещает внешне непритязательный фрагмент о солнечном затмении, когда город и все в мире словно на глазах съеживается, тускнея, как медный пятак. Так возникает еще один, главный участник событий — «смуглое наше солнце». Лишь оно властвует по праву, претворяется в хлеб и вино, печалит и радует землю и вместе с ней преображает изменчивый «пейзаж души», напоминая, что мир един, и все мы в нем — дети света.

Хименес назвал книгу «Андалузской элегией». В 1906 году, когда он начал ее писать, было другое название, подсказанное детством, возвратом к природе и простоте нравов — «Андалузская идиллия». Предвзятость замысла разрушили смерть Платеро и окрестная жизнь. Иными, умудренными глазами смотрел Хименес на родные места и видел скудеющий край, отравленную медными рудниками реку, зачахшие виноградники и городские контрасты. Детство потускнело, а жизнь ожесточилась, особенно к изгоям и париям. «Я часто сопровождал врача Луиса Лопеса Руэду, — вспоминал Хименес, — и видел много горестного». Смерть Платеро — не единственная на страницах книги, есть и брошенные, забитые камнями животные и те, кто умер от чахотки, от пьянства, от голода и просто «от того, что умер».

Мир детства раскололся — на хозяев жизни и отверженных. Хозяева, включая духовных пастырей и светских наставников, обрисованы безжалостно, но и жертвы властей часто ничуть не лучше — нищета плодит жадность, зависть и жестокость. Лишь самые отверженные, изгои изгоев, будят в поэте не горечь и даже не жалость, а какое-то родственное чувство — и в андалузскую элегию вплетаются отголоски Нагорной проповеди. «Нищие духом» даны крупным планом, да и сама книга посвящена памяти Агедильи, полоумной девочки с соседней улицы, приносившей поэту и его питомцу цветы. И самый нищий духом — Платеро, вьючный осел, существо, которое не щадят ни в жизни, ни в искусстве. Но для Хименеса и слабоумный ребенок, и бессловесный осел — смутные, таинственные формы жизни и сознания — и, быть может, искорки надежды. Траурный финал «Элегии» не случаен. Мир расколот, и чтобы спасти его и вернуть ему единство, нужна искупительная жертва. Неповинный Платеро. Он — укор миропорядку и его оправдание, хотя бы в глазах детей. И ради них. В этом ненавязчивая и, наверно, непреднамеренная символика книги.

Платеро умирает весной. Год назад, весенней ночью, на въезде в город их остановил таможенник: «Что везете?» Поэт разводит руками — ничего, разве что бабочек. Белые бабочки — все достояние его и ослика, их души, недоступные досмотру. Кружась по осеннему саду, белая бабочка двоится, рядом кружится ее черная тень, траурный двойник; бабочка растворяется в осеннем солнце, и тень сливается с землей. Но в конце, словно из-под земли, белая бабочка взмывает над могилой Платеро. Душа жива и остается с живыми в этом неласковом мире.