Подобная логика разбудила в юноше столь неукротимое желание свободы, что он решил добыть ее любыми возможными средствами.

Прочитав и иронически прокомментировав все изречения, взывавшие к нему со стен, он преисполнился возмущения против тирании духовного начальства и, найдя, что обстоятельства как нельзя более благоприятствуют декламации, принялся в одиночку разыгрывать "Ирода и Мариамну".

Привыкшие к стенаниям и проклятиям предыдущих созерцателей, своды отозвались удивленным гулом на полустишия трагедии. Баньер, задрапировавшись в сутану и накинув на нее сверху, как мантию, покрывало с кровати, жестикулировал, вскрикивал, стенал, изображая разных персонажей пьесы, гудел фанфарой, объявляя о приходе вестников, воспроизводил шум и ропот толпы, пока недотянул творение Вольтера до последнего стиха из "Вариантов" и "Примечаний".

Это продолжалось добрых четыре часа.

За эти четыре часа Баньер доставил себе большое удовольствие в своем тройственном амплуа актера, зрителя и иезуита в заточении.

Но все на этом свете имеет свой конец. Потому ли, что зала размышлений произвела-таки свое действие, потому ли, что усталость одолела поэтическое вдохновение или же просто нежная Мариамна исчерпала свои укоры жестокому тирану, — как бы то ни было, наш незадачливый узник впал в оцепенение.

К тому же его испытания только начинались. Мы уже упоминали, что иезуиты подчас брали непокорных послушников измором; голод, укрощающий львов, тигров и слонов, мог бы сладить и с Баньером. Сытый ум делает желудок голодным, но пустой желудок не насыщает ума или же заполняет его лишь недомоганием.

Наконец после еще двух часов внутренней борьбы, во время которой моральный дух послушника все больше и больше слабел, так что наш вынужденный затворник не мог ни собрать сил для декламирования даже самой коротенькой роли из любимой трагедии, ни перечесть с пользой для себя белевшие на стенах изречения, Баньер примостился на лежанке без тюфяка, натянул на себя покрывало и предался думам, сравнивая свое настоящее и прошлое положения.

На этом он и остановился, поскольку будущее для него было настолько покрыто мраком, что нельзя было даже и пытаться его предугадать.

Между тем ночь, рассудительная советчица здравых умов, ночь, которую древние готы прозвали матерью счастливого случая, ночь, которую иезуиты сделали своей союзницей в укрощении строптивцев, — ночь медленно сошла с небес и покрыла единственное оконце, глаз темницы, слепотой, густеющей с каждой минутой.

Постепенно меркли белые надписи вдоль стен; постепенно гасли, возвращаясь в небытие, откуда их извлекли на свет, высокие моральные сентенции, приговаривающие смертных улетучиваться, как прах, гнить, как плоть, и гнуться, как тростник, под дланью неизбежности.

Вскоре Баньер уже не различал ничего и продолжал лежать на досках своего ложа, коченея от холода и становясь все грустнее. Так протекло еще два часа, и за это время он вдруг осознал, что надпись над дверью залы, служившей ему тюрьмой, была отнюдь не пустым сочетанием букв, но что воистину это место заслуживало своего названия залы размышлений:

"На что еще приют, когда б не для раздумий?"

Сказано это было Лафонтеном.

В своем приюте предался раздумьям и наш послушник.

А задумавшись, он тотчас же задремал.

Ночь, как говаривал старик Гомер, пробежала половину своего пути в колеснице черного дерева на серебряных колесах, когда странный, неумолчный пронзительный скрежет вывел юношу из небытия, куда голод и размышления, объединившись, погрузили его разум.