— Горачий, не прозевай «худых»! — Горачий — это был мой позывной. Закрепился не случайно: многие еще слова у меня получались по-белорусски.

В атаку пошли всей шестеркой: противника надо ошеломить сразу, перепутать его строй, разогнать — тогда и работать веселей. Сближаемся. Стрелки с «юнкерсов» не выдерживают, открывают по нас огонь. Дистанция велика — не попадут. Еще несколько секунд, еще… Фашисты сдают: несколько «лаптей» оставляют строй и уходят. И все-таки их много против нашей шестерки. Вокруг, словно на кладбище, одни кресты…

Лавицкий уже нацелился на ведущего группы. Тот, видно, понял его замысел заюлил. Но комэск наш двух атак по одному самолету не делает.

— Бери ведомого… — только передал он мне, и тотчас ведущий «юнкерс» от длинной и точной его очереди как-то сразу сник, закачался и, объятый пламенем, камнем пошел вниз.

Нажал гашетку и я. «Лапоть» летит. Одна очередь, другая… Эх, какая же охватила досада, когда едва не перед самым носом «юнкерс» мелькнул крестами и ушел от меня глубоким переворотом!

Ищу Лавицкого. Тот наблюдал за мной и передал, чтоб работал по ведущему следующей группы.

— Да бей ближе!

Бой нарастал. Сбиты уже три гитлеровские машины. Разговоров стало меньше идет работа. Иногда только раздается знакомый голос:

— Валька, внимательней! Сзади!

— Готов, гад!..

Появились «мессершмитты». И вот в напряжении схватки послышалось:

— Женьку подожгли, сволочи. Прыгай, Женя, прыгай!

Женя Денисов — мой хороший друг. Перед вылетом мы дулись с ним в «козла» и не доиграли спорную партию. Невольно пробежала тревога: неужели убит?

Атакую ведущего очередной группы. Стало труднее: «худые» прикрывают своих. 500… 400 метров… Стрелок строчит, не жалея снарядов. С 200 метров даю по нему очередь — он замолкает. Следующая очередь — «юнкерс» задымил, но продолжает лететь. Надо добить. Жму на гашетку — и вдруг…

Как часто мне придется перебивать воспоминания этим неожиданным «вдруг»! Впрочем, ведь и вся наша жизнь то и дело прерывается случайностями. А тогда у меня замерли пушки. Я перезарядил их для убедительности — тишина. «Юнкерс» же, плавно развернувшись, пошел на запад. Ну разве можно было упустить!..

И я гонюсь за дымящимся шлейфом. Таранить! Пристраиваюсь снизу, совсем близко. Рассмотрел даже стрелка, уткнувшегося головой в прицел: значит, готов. Оставалось поддернуть самолет — рубануть винтом по стабилизатору. И вот уже беру ручку на себя, жду удара… Но машина вздрогнула всем корпусом, вздыбилась, как сраженный пулей боевой конь, потом, клюнув носом, нырнула вниз.

— Горачий, горишь!.. — слышу голос Лавицкого. И тут же с земли доносится: — Маленькие, молодцы! Продержитесь… — И все смолкло.

Ничего не вижу. Бешено несется по кругу земля. Понял, что в штопоре. Даю рули на вывод — не реагируют. Значит, перебито или уже перегорело управление. Надо быстрее оставлять машину. Огонь уже обжигает руки, лицо, дымится комбинезон. Сбрасываю дверцы кабины и пытаюсь выбраться, но страшная сила вдавливает меня в сиденье. Пока возился в беспорядочно падающей «Кобре», вытяжное кольцо парашюта зацепилось за что-то — купол начал вылезать из-под меня. Еще секунда — и меня словно ветром сдуло. Вылетев из кабины, получил сильный удар. Стало совсем тихо.

Мимо пролетел мой горящий самолет. Чуть в стороне факелом — второй. И тут вижу, как на глазах растет, ширится плоскостями силуэт «худого». Очередь! Эх, сволочи, расстрелять задумали… «Мессершмитт» проскочил. Надо скорее вниз добьет, гад. И я тяну стропы, глубоким скольжением на полупогашенном парашюте лечу вниз. Земля совсем рядом. Отпускаю спасительные шелковые нити из рук — и снова удар.

Был полный штиль. Парашют накрыл меня своим куполом. Вставать не хотелось. В таком полузабытьи услышал чьи-то грубые окрики, неясную речь и от града ударов, жестких, коротких, бросающих кровь к вискам, пришел в себя. Немцы!

В детстве на кулачках не любил я уступать пацанам-сверстникам. С горячностью кидался при случае против двоих и против троих. А тут меня били враги. Когда один из гитлеровцев сорвал с моей гимнастерки погоны, я наотмашь ударил его. Немец упал. И тогда началось избиение. С автоматами в руках, в шортах, в огромных ботинках, с нечеловеческим оскалом — такими запомнил фашистов на всю жизнь.

Кто-то тяжело ударил сзади. Согнувшись, я лежал на земле и пытался защищать лицо и живот, но гитлеровцы методично били ногами до тех пор, пока в глазах уже потемнело.

Вдруг все разом смолкло. Подъехала машина. Когда из нее вышел офицер, двое дюжих немцев подняли меня, поддерживая под руки.

— Фуз капут?

Все это время после покидания самолета я не замечал, что нога моя разбита. В разных местах ее глубоко впились осколки, стоять было тяжело. Но склониться перед врагом?.. Хочу вытереть пот с лица, а это кровь — из носа, ушей, изо рта…

— Большевик? — спросил подкативший на машине офицер.

— Да.

Немец чему-то усмехнулся:

— Ии-юда?

— Нет. Русский я… — ответил, и тут силы покинули меня.

Держа под руки, куда-то поволокли…

«Белый аист летит…»

Бывали вы в клубе какого-нибудь глухого-преглухого села? В больших городах да столицах, где улицы нарядны и тысячами огней сверкают великолепные здания театров, там разряженная публика слушает оперы Чайковского, Вагнера, Берлиоза, внимает драмам Островского, Шекспира. А у нас, в затерянной в белорусских лесах деревушки Сахаровке, в пору моего детства только-только появилось немое кино. Сколько целомудренной грусти, надежд, воспоминаний в этих словах!

Произошло это памятное моим односельчанам событие в начале тридцатых годов. Надо сказать, в то время праздников в деревне поубавилось. Троицы, пасхи, разные там престольные торжества ушли в небытие, и если оставалось еще какое волнующее деревенских жителей мероприятие, к которому готовились заранее, продумывали все до мелочей всей семьей, так разве что «кирмаш» выезд на базар. В город мы везли масло, яйца, яблоки, грибы, ягоды, орехи все, что давали нам земля и леса, а в деревню — керосин, разную домашнюю утварь, косы, грабли, спички.