За столом установилась тишина, и только булькало наливаемое сейчас Ермолаем в рюмки вино.

Сестра поднялась, провела сухой, сморщенной рукой с красновато-глянцевой кожей по жидким, разведенным на широкий пробор посередине головы темно-песочным, крашеным волосам, глянула на сидящего в центре стола Евлампьева и сказала:

— Что ж, Леня… идет время… Вот уж у нас с тобой внуки подрастают… мы-то с тобой все-таки счастливые, до каких лет дожили…

Она стала говорить о том, что вот из всех братьев он у нее остался единственный, брат Леня, и вообще из всей родни он остался один близкий, и она благодарна судьбе, что хоть он-то остался… то, о чем часто говорила на родственных застольях, но на этот раз — каким-то затрудненным, прерываюшичмся голосом, и вдруг разрыдалась, закусив губу, зажмурив глаза, рюмка дрожала у нее в руке, и из нее расплескивалось на скатерть.

Маша. громыхнув подпрыгнувшим стулом, вскочила и побежала, приседая, на кухню за валерьянкой, следом за нею, выбравшись из-за стола. ушла и сама Галя, Федор в ответ на взгляд Евлампьева с недоуменно-иронической улыбкой развел руками. тоже встал, потоптался и пошел к женщинам. Стол распался.

Ермолай, заметил Евлампьев. глянул. осторожно поддернув рукав пиджака, на часы, постучал донышком рюмки о стол, посидел, потом быстро опрокинул ее в себя, передернулся, втянул воздух ноздрями, поставил рюмку, снова глянул на часы и, поднимаясь, позвал Евлампьева:

— Пап, можно тебя?

Они вышли в коридор, и Ермолай сказал, виновато улыбаясь:

— Мне, понимаешь, пап. уходить нало… Я, понимаешь, я думал, что часика полтора посижу все же, приехал… а видишь, пока сели… задержались… теперь уж мне прямо бежать…

В груди у Евлампьева заныло. Он положил сыну руку на плечо, провел по нему, похлопал и спросил, заглядывая в глаза:

— А что… остаться — никак?

— Никак, пап.сожалеюше пожимая плечами, проговорил Ермолай. — Ну вот совсем никак…

— Ага… ага.Евлампьев снял руку с его плеча н отступил в сторону, освобождая дорогу в прихожую.Ну что ж, сын, я понимаю… За подарок спасибо.

Жена от себя подарила ечу сандалии для лета, Галя с Федором — бумажник, Елена с Виссарионом — пижаму, а Ермолай вот — теплую байковую рубашку.

На кухне звякали стеклом. Маша суетливо ходила туда-сюда, Галя сидела на табуретке, привалившись к стене, приложив к сердцу руку.

Евлампьев щелкнул выключателем, зажигая в прихожей свет. Ермолай уже одевался: напяливал громадные, сорок четвертого размера, коричневые ботинки-сапоги с большой медной бляхой сбоку, заправлял в них на манер бриджей брюки. Управился, снял с всшалки дубленый белый тулуп, перешитый из офицерского полушубка, широко взмахивая полами, вдел руки в просторные мохнатые рукава, сдвинул ворот тулупа на спину, закинул на шею шарф. Экая детина, господи! Тридцать лет… А ведь так это еще все помнится: как умещался, запеленатый, на одной буквально руке, этакий кокон беспомощный… на одной руке, да, бровок нет, глазенок не видно, не плачет — пищит, как положишь в колыбельку, так и будет лежать, этакий беспомощный…

— Ну, пап…потянулся к Евлампьеву сын с высоты своего роста.

— Давай, Рома, давай…

Они поцеловались — второй раз нынче по случаю дня рождения! — Евлампьев вздохнул, а Ермолай повернулся и стал открывать дверь. Он уже открыл ее, занес ногу над порогом, но вновь повернулся лицом к Евлампьеву и сказал озабоченным тоном, скороговоркой, как бы между прочим, глядя на Евлампьева размывчивым, ускользающим взглядом:

— Да, слушай, пап, пять рублей взаймы не найдешь? А то, понимаешь, нужно, а у меня… А?

Евлампьев помедлил мгновение, шагнул к вешалке, отыскал свое пальто и порылся в кармане. У него была привычка, ходя по магазинам, складывать сдачу прямо в карман. В кармане лежала мелочь и две трешки.

— Если вот так? — спросил он, показывая сыну деньги.

— Шесть? — спросил Ермолай. Давай шесть, надежней будст. И поблагодарил Евлампьева все той же торопливой озабоченной скороговоркой: — Спасибо, пап. Очень, понимаешь, нужно…

Он переступил через порог, повернулся, подмигнул Евлампьеву, приложив руку к шапке, и другой рукой потянул ручку двери на себя.

— Я почему заплакала, ты извини, Леня, мне сегодня наши с тобой папа с мамой приснились, и мама с таким упреком меня спрашивает: «Что ж вы с Леней Игната-то с Василием не уберегли?» Я ей. говорю: «Да ведь вы же знаете все, вы уже после них умерли, как мы их сберечь могли? Ведь какие годы были». А она головой качает и говорит: «Не захоте-ели…» И отец тоже головой качает. Молчит и качает…

— Да, сказал Евлампьев,да, я понимаю, что ты, Галя… И сам по себе знаю: как приснится такой…

Застолье вошло в свое обычное русло — ели, хвалили салаты, винегрет, качество засолки грибов, возникал на минуту-другую сторонний разговор и снова сходил на похвалы столу, Маше было приятно, и она все предлагала: «Саня, положить еще?», «Галочка, тебе?», «Федя, еще салату, давай?»

— Папа, а чего все-таки Ермак-то ушел? — спросила Елена. Она сидела, облокотившись о стол, держала кончиками пальцев за самый краешек кружок колбасы и объедала его по окружности, откусывая малюсенькие зазубренные серпикн.

— Да, видимо, надо… — с уклончивостью вполголоса отозвался Евлампьев.

— Ну да, надо. У него там со своей пассией какоенибудь увеселительное мероприятие — и его он отменить никак не может.

— Охолонись, - Виссарион, обняв жену, с улыбкой похлопал ее по плечу. Не судите других, да не судимы будете. Мы ведь не знаем, что у него и как. Сколько смог, столько и побыл. Подарок принес… Главное ведь внимание. Так, Емельян Аристархович?

— Так, — сказал Евлампьев.Конечно…

Зять напомнил о подарке, и Евлампьев подумал о том, что если не всю стоимость подарка, то большую ее часть Ермолай себе вернул. Что говорить, не отдаст он эти шесть рублей, никогда не отдавал… Но подумал Евлампьев об этом без всякой горечи, — давно уже все это было привычно и стало даже как бы в порядке вещей.