Умоляю вас, милостивая государыня, воспрепятствовать тому, чтобы друзья мои окончательно меня забыли. Я предлагаю вам занятие, весьма деятельное и нелегкое для одинокой женщины-философа, которая, по-видимому, выезжает в свет разве только для того, чтобы переменить место своего уединения. Напоминайте им иногда обо мне и поддерживайте в них остатки прежней дружбы, которая будет мне всегда дорога. Забвение для меня подобно смерти. Я никогда не оказывал услуг моим друзьям; они же доставляли мне много радости; умоляю их вспомнить и об этом: все они делали для меня как будто и нечто более трудное. Я хотел бы с ними свидеться, ежели богу будет угодно. Я никогда не мог поверить в то, что в чрезмерной признательности кроется некая простота.

Не буду вам подробно описывать свои занятия и жизнь, которую здесь веду, опасаясь впасть в меланхолию, от коей удовольствие писать вам меня, на мой взгляд, избавляет, reddarque tenebris[115].

Надобно все же сказать вам, что обязанности мои изрядно меня занимают и что ни один человек, не нашедший себе достойного собеседника, где бы он ни подвизался, не мог бы проявить большего прилежания. Я не могу поверить, что небольшая склонность к прекрасному и большое стремление к дружбе могут сделать человека совершенно непригодным ко всякого рода серьезным делам, особливо в таких местах, где он не может найти себе никакого развлечения, которое можно было бы оправдать ignoscenda quidem[116]. Дела здесь более трудны и менее важны, нежели где бы то ни было; это большая беда для скромного посла, преисполненного служебным рвением к своему властелину, глубоко убежденного в его величии, искренне признательного за его милости, но весьма мало способного. Дом, где я живу, удобен и приятен; не знаю, писал ли я вам об этом. Дрова так же дороги, как и в Париже, местное вино отвратительно, дичь безвкусна, мясная вырезка дешева, с турком не вступишь в переговоры, не поднеся ему подарка; из всего того, что я вам здесь описываю, следует, что мясники в Константинополе не столь жадны, как люди, занимающие ту или иную высокую должность.

Перейдем к более существенному. Королю было угодно сообщить мне, что его величество не слишком не одобряет моего поведения; прочитав это собственными глазами, я пришел в восторг. Г-н де Сеньеле[117] настоятельно уверяет меня, что он сердечно тронут искренней и почтительной дружбою, которую я всегда к нему питал. Те, кто меня любит, весьма ему за это признательны; его семья относится ко мне так, словно я проявляю к ней подлинную заботливость, не будучи навязчивым. М-ль де Летранж[118] так добра, что часто пишет мне о всех новостях и побуждает моих друзей при дворе упоминать при случае мое имя. Она вспоминает обо мне в тысячу раз чаще, нежели я того заслуживаю. Семья г-на герцога де Ноай[119] проявляет столь живой интерес к моим делам, что повергает меня в смущение и пробуждает во мне признательность в ответ на эту неоценимую дружбу. Г-жа де Тианж[120] постоянно вызывает во мне чувство весьма глубокой и почтительной благодарности. Писали мне также г-жа де Ментенон[121] и г-жа де Ришелье[122]. Я получаю восхитительные письма от г-жи де Куланж. Супруга маршала де Шомберга[123] проявила недавно живой интерес к некоему делу, которое близко меня касалось. Г-жа де Вилар[124] выказала мне в Мадриде знаки своей высокой, по-прежнему неизменной, давнишней дружбы. Г-жа де Сен-Жеран[125] помнит обо мне так, как если бы видела меня каждый вечер у себя. Г-н де Бонрепо[126], которого вы видите, которого вы, несомненно, уважаете и который говорит мне о вас в своих письмах, г-н де Пюиморен, которого вы больше не видите, хотя его и стоило бы повидать, г-н де Ланьи[127], которого вы, должно быть, знаете, оказывают мне бесчисленные услуги, коих я никогда не забуду. Я часто встречаюсь с неким иезуитом, другом отца Буура[128], которого зовут отец Бенье[129]; он меня очень любит: с вашей точки зрения, это самое важное; ум его весьма разносторонен и поражает обширностью знаний., Г-н де Данжо[130] выказывает себя во всех обстоятельствах моим верным другом. Я бы замучил вас, ежели бы стал распространяться и превратил свое письмо в некий перечень, который, мне первому это известно, смахивает на литанию, повествуя о всевозможных знаках дружбы, получаемых мною от всех приятелей и приятельниц. Я стараюсь в какой-то степени быть порядочным человеком; у меня остается достаточно времени на истинно серьезные размышления; я читаю превосходные вещи; я уверен, что не совершаю ничего недостойного в глазах здешних французских подданных; я оказал более или менее успешные услуги местной христианской общине; негоцианты почитают меня важной персоною; послы весьма склонны думать, что король направил сюда весь цвет французского королевства. У самого Константина[131] не было в Константинополе столь отрадных утешений; возможно, однако, он в них не так уж сильно и нуждался.

Прощайте, милостивая государыня, — вот уж, воистину, длинное письмо; написал вам как будто обо всем; не бойтесь: таких пространных посланий больше не будет. Мне кажется также, что я прибег в нем к некоей мере предосторожности, которая помешает предать его гласности: я могу не опасаться, что у вас возникнет желание, чтобы все прочли в «Галантном Меркурии»[132] далеко не героический пассаж, где я упоминаю о вашей чрезмерной бережливости. Прощайте, милостивая государыня, пора кончать, приходится расставаться с вами.

Ессе iterum condit natantia lumina somnus,
Invalidasque manus tendens, heu! non tuns, ambas.[133]

Этот последний стих, как вы видите, довольно восторжен; у Вергилия он гораздо лучше: там ничего не изменишь, не испортив всего. Перечел на днях в сотый раз четвертую книгу «Георгии»; никогда еще не находил таким прекрасным миф об Орфее и Эвридике; перечитайте его из любви ко мне. Я припоминаю, что гг. Расин и Депрео хотели создать из этого сюжет для оперы[134]. Все, что можно найти в «Сатирах» и «Посланиях» г-на Депрео, не столь сатирично, на мой взгляд, как сама по себе мысль поручить Вигарани[135] изображать Протея, олицетворяя почти в одно и то же время и любовное пламя и тигрицу:

Fiet enim subito sus horridus, atraque tigris,
Squamosusque draco, et fulva cervice leaena;
Aut acrem flammae sonitum dabit, atque ita vinclis
Excidet, aut in aquas tenues dilapsus abibit.[136]

Сдается мне, что Мольер заимствовал из этого пассажа сюжет для «Лекаря поневоле»[137]:

Nam sine vi non ulla dabit praecepta, neque illum
Orando feotes: vim duram.[138]

Он мог, по-видимому, также воспользоваться небольшим рассказом в том же духе, который можно найти в «Путешествии Олеария в Персию и Московию»[139].

Г-н герцог де Кадрус[140], который справедливо утверждал, что я часто прибегаю к отступлениям и скобкам, окончательно укрепился бы в своем мнении, ежели бы он когда-нибудь прочел это письмо.

Позвольте просить вас, милостивая государыня, передать г-ну герцогу де Ледигьеру[141] уверения в моем совершенном почтении. То, что я здесь пишу о делах и поступках моего покровителя, может, несомненно, сойти за похвалу. Настоятельно прошу вас передать мой сердечный поклон г-ну де Лафару[142] в какой-нибудь день, когда он не проиграет всех своих денег, и г-ну де Бриолю[143], который сочтет, быть может, что послу подобает больше говорить в своих письмах о политике. Заверьте же его, пожалуйста, что нам известны многие стихи, что мы пользуемся при случае шифром, столь же непостижимым, какими, пожалуй, бывают порою его собственные рассуждения, и что мы читаем трактаты, даже Макиавелли, депеши кардинала д’Осса[144] и многое другое. Ежели случайно вы встретите г-на д’Адемара[145], прошу вас сказать ему, что, когда я прочел в «Газете», что он состоит при дворе монсеньера дофина, я тотчас же подумал об упадке империй, и он, в частности, представился мне Ганнибалом у царя Вифинии[146] или, ежели сравнить точнее, человеком, ведущим свой род от Палеологов[147], который живет в дрянном домишке неподалеку от меня, которого я никак не могу заставить покрыть голову и сесть и которого, наконец, я как-то на днях с величайшими трудностями вытянул к себе пообедать. Правда, при всей своей почтительности, он был страшно голоден и целый час жадно ел, не говоря ни слова.

Мне не хотелось бы, чтобы г-н аббат де Монморо[148] подумал, что я его забыл. Будь у меня всегда в руках весы, я мог бы помнить лишь о немногих людях; но ни памятливость моя, ни забывчивость никак не могут стать наградою или наказанием. Я пишу, повинуясь естественной склонности, и, находясь в Турции, вполне могу любить тех, кто в Париже обо мне почти не вспоминает. Надобно заполнить весь этот листок бумаги и, прежде чем расстаться с вами, сказать два слова об опере. Мне пишут, что г-н Люлли[149] создает каждый год превосходные оперные партитуры, и вам выпало счастье их слышать. Спокойной ночи, милостивая государыня, письмо это придет к вам с венецианскою почтою, коли вам угодно получить его у себя дома. Ежели почтовые расходы будут вами безропотно оплачены, буду вам премного обязан. Умоляю вас пребывать в убеждении, что до конца дней моих я с глубоким почтением остаюсь вашим смиреннейшим и покорнейшим слугою.

Быть может, я сообщил вам нечто такое, о чем уже прежде писал. Это вполне возможно, ибо, по правде говоря, я не храню копий своих писем. У меня острые боли в селезенке и нередко бывает сильное сердцебиение. За посольским столом я не ем и половины того, что съел бы за вашим: nitimur in vetitum[150]. Слова эти целиком справедливы. Поразмыслите над ними. Письмо мое слишком длинно, плохо написано; я слишком много говорил о себе: ошибка, весьма обычная для всех гасконцев и неразрывно связанная с человеческой сущностью; все хотят творить свою историю.

БУАЛО — ГИЙЕРАГУ

[Париж, 9 апреля 1683]

Господину Гийерагу,

послу его величества в Константинополе.

Монсеньер,

Вот новое издание моих сочинений; оно пересечет моря, чтобы достичь Константинополя и оказаться под вашим покровительством. Ведь вы — подлинное солнце французов, и ии одно творение не может выйти в свет, не будучи озарено вашим сиянием. Известно также, что изящная словесность возродилась благодаря вам, подобно тому, как Феникс возрождается из пепла. Мое издание знает все это по тем же причинам, по каким «Астрат» г-на Кино[152] знал о болезни королевы-матери[153], во здравие которой он возносил молитвы в церкви Святой Женевьевы. Но, что мое издание знает лучше всего, это, отбросив посвящение, что нет никого во Франции, кто более чем я желал бы вашего возвращения, ибо я более чем кто-либо разделяю то уважение, которым вы постоянно окружены в вашем посольстве, и нет никого, кто уважал бы вас более нежели я.