ГИЙЕРАГ — ГЕРЦОГУ ДЕ КАНДАЛЮ

Монкальв, 9 сентября 1657

Монсеньер,

Я просил Лашапеля[38] заверить вас в моем нижайшем почтении. Я не надеюсь, сказать по правде, что он справится с этим поручением так, как мне бы этого хотелось, и ему наверно будет невозможно изъяснить вашей светлости все мои чувства, которые и мне самому недостаточно хорошо известны и которым, ежели вы позволите это сказать, моя искренняя привязанность к вам придает каждый день нечто новое. Я буду очень счастлив, монсеньер, ежели для вас это не совсем безразлично и ежели вы относитесь с некоторой благосклонностью ко мне, почитающему и уважающему вас более, нежели кого бы то ни было: вы обладаете достоинствами, благодаря которым вам нетрудно снискать себе такого рода похвалу, но, помимо того, что весьма немногие выражают ее вашей светлости так неподдельно и так искренне, я полагаю, что вы не осудите меня, ежели я позволю себе время от времени напоминать вам о своем существовании и о том, что я всегда с крайним усердием готов смиренно служить вам. Как вы понимаете, монсеньер, все это означает лишь мое самое горячее желание быть всегда в добрых отношениях с вами в надежде, что и вы питаете самые добрые чувства ко мне.

С врагами нашими мы находимся не в столь добрых отношениях, но ведь и Фуенсалданья[39] и Энкенфор[40] не обладают такими приятными качествами, как вы; за вычетом сего мы живем с ними довольно мирно. Они, в свою очередь, отвечают нам таким же добрым согласием, все совершается как с той, так и с другой стороны крайне учтиво, и золотой век, о котором вашей светлости довелось слышать, по малому пролитию крови ничуть не уступил бы нынешней кампании, за исключением осады Алессандрии,[41] которую мы, несомненно, взяли бы, ежели бы одной весьма почтенной и известной вам особе[42] было угодно послать нам обещанное подкрепление. Я желаю вам, монсеньер, большей удачи и более значительных успехов; я твердо убежден, что, ежели фортуне вздумается хоть раз в жизни оказаться дальновидною, вы никак не сможете не преуспеть. Будь вы столь же набожны, как мы здесь, я бы вознес за вашу светлость горячие молитвы, но по природе своей вы, насколько я знаю, больше полагаетесь на присущую вам доблесть, нежели на молитвы добрых душ. Я не имею чести принадлежать к ним, но, по правде говоря, думаю, что я стал бы добродетельным, ежели бы мог тем самым вам в какой-то мере послужить, ибо твердо намерен засвидетельствовать вам любой ценою, что я пребываю с большим почтением, монсеньер, нижайшим, покорнейшим и признательнейшим слугою вашей светлости.

Гийераг.

Адресовано: Его светлости монсеньеру герцогу де Кандалю, главнокомандующему королевской армией в Каталонии. [Гербовая печать].

ГИЙЕРАГ — АББАТУ ДЮ ПИЛЕ

[1667?]

Господину аббату дю Пиле[43].

Милостивый государь,

Письмо ваше весьма красноречиво и было бы достойно всяческих похвал, не наткнись я на ваше злосчастное прийду; надеюсь, что на это прийду я отыщу у вас рязъяснения и что вы не ускользнете от ответа на вопрос, куда это вы столь быстро ийдете. Клянусь честью, вы не в ладах с грамматикой, а стало быть, и с господином Менажем[44], который, как вам известно, глава

Magnorum Grammaticorum[45].

Остается только вопрошать:

Куда прийдет этот несчастный?

Может быть, здесь ваше прийдет и сойдет, но если это прийдет еще хоть раз слетит у вас с языка, то я подам жалобу в Академию, а к человеку, говорящему прийдет, ни господин Мепаж, ни кто-либо другой и близко не подступит. Я сильно опасаюсь, что вы решили руководствоваться дурными примерами, — смотрите, не ссылайтесь на песенку, которая даже для господина Вержюса[46], как вы с ним ни дружны, послужила бы весьма слабым оправданием:

Вкус найду я в этих штуках тра-та-та,
Раз в Компанью я иду и в Акаста.

Так вот, сударь, если это «вкус найду» смехотворно, то ваше прийду просто плачевно. И, однако, хоть вы не идете, а ийдете, вы, оказывается, нет-нет да и зайдете к госпоже Л. Б., не помышляя о том, что я ведь могу и приревновать; ибо, хоть вы и уверяете, что навещаете ее раз в три недели, но у любовников свой счет времени, и на деле эти три недели обращаются в шесть часов, — конечно, если часы правильно ийдут, — а четверть часа, проведенныя с ней, растягиваются самое малое на сутки, — вот и выходит, что вы вовсе от нее не выходите.

Тогда как я в тот самый миг
В слезах зачах, увял, поник,

вы проводите время, укоряя ее тем, что имела дело со мною, а она — уверяет вас, что это было не делом, а безделкой, — стало быть, вы не погрешили против истины, сообщив, что свидания ваши заполнены разговорами обо мне. Уверяю вас, что, ежели этой зимой я прийеду в Париж, то, с вашего позволения, прийду к ней и, в свою очередь, найду такой же вкус в разговорах о вас, как я найшел в переписке с вами.

БУАЛО — ГИЙЕРАГУ

[Конец 1674]

ПОСЛАНИЕ V[47]

г-ну кабинет-секретарю де Гийерагу

о познании самого себя

Ты взыскан, Гийераг, способностью счастливой
Как говорить красно, так и молчать учтиво,
И должен ты меня советом умудрить:
Что делать мне — молчать иль вновь заговорить
И за писание сатир опять приняться[48],
Чтоб знали рифмачи — им есть кого бояться.
Лукавый этот жанр излюблен мною был
В те дни, когда еще не охладел мой пыл,
И рассудительным прослыть я не пытался,
И первый снег седин мне в кудри не вплетался.
Увы, совсем иным я стал теперь, когда
Мою запальчивость умерили года,
И доживаю я четвертый свой десяток[49],
И мне покой милей литературных схваток.
Пусть мечут на меня писаки тучи стрел,
Пускай Пеншен[50] — и тот настолько осмелел,
Что угрожает мне пером своим корявым, —
Состарившийся лев, я ныне кроток нравом.
На недругов вострить не стану когти я —
Прошла моя весна, а с ней и злость моя.
Не отравляет кровь мне больше желчь былая,
И виршеплетов я в покое оставляю.

Я стал философом и с разумом в ладу,
Лишь против слабостей своих войну веду,
И добродетели одной служу покорно,
И самого себя познать стремлюсь упорно.
Вот помыслов моих единственный предмет.
Пусть думает другой, вращается иль нет
Светило дня, пусть ход Сатурна исчисляет;
Пусть ловко из частиц первичных составляет
Бернье[51] и жидкости и твердые тела;
Пусть силится Рого[52] постичь, как создала
Природа мудрая такое положенье,
Что в мире нет пустот, а все же есть движенье.
Я не возвышенным материям учусь,
А компас обрести в житейском море тщусь,
Чтоб ураган страстей мою ладью до срока
О рифы безрассудств не раздробил жестоко.

Для нас душевный мир желаннее всего,
Но лишь в самих себе стяжаем мы его.
Кто день и ночь томим уныньем и тревогой,
Кто скучным мнит Париж, провинцию — убогой,
Тот не излечится прогулкой верховой:
Он и садясь в седло хандру берет с собой.
Зачем, втоптав во прах несчетные народы,
Рать Александр водил в кровавые походы?
Затем что тосковал и заглушить в бою
Надеялся тоску несносную свою.
Вот так и покорил он Персию, где чтимо
Светило, чьим огнем земля ее палима.

Первопричина бед и горестей своих,
Пытаемся бежать мы от себя самих
И в Куско[53], в Новый Свет, за счастьем уплываем,
Но в копях Потоси[54] его не добываем:
Кому во Франции оно не суждено,
Тот счастлив и в Перу не будет все равно.
Не даст нам золото довольства и отрады —
Лишь у того все есть, кому немного надо.
Однако этого мы не поймем никак
И просим у небес для нас ненужных благ.

«Сколь на похоронах в расходах щедр я буду,
Коль благодетельная зимняя простуда
Мне тестя исцелит навек от всех хвороб!
Я скряге закажу наипышнейший гроб
И в траур радостный с унынием пристойным
Одену всех, кто был, как я, в родстве с покойным», —
Так в прошлом месяце бубнил исподтишка
Всегда голодный зять скупца откупщика,
Чьи бесконечные упреки в дармоедстве
Лет тридцать пять терпел, мечтая о наследстве.
Вот, наконец, старик недугом унесен,
И зять его богат. Но разве счастлив он?
Хоть отпрыск мельника, он весь в муке поныне,
Вчерашний приживал исполнился гордыни,
Себя вельможей мнит не в шутку, а всерьез
И купленным гербом соседям тычет в нос.
Но неумеренным тщеславием отравлен,
То дерзок и шумлив, то мрачен и подавлен,
Он так себе постыл, что в петлю лезть готов
И жил бы веселей, избрав удел отцов,
Ходя в положенной крестьянину одежде
И мулам на спину помол грузя, как прежде.
Увы, его пример глупцов не вразумит —
Для них счастлив лишь тот, чей кошелек набит.
По мненью их, в деньгах всему и вся начало;
От добродетели без денег проку мало,
А при деньгах сойдет за праведника плут;
Места в суде — и те за деньги раздают.
«Не страшно вором мне считаться повсеместно, —
Твердит иной делец, бездушный и бесчестный, —
Коль исчисляются достоинства мои
В сто тысяч золотых, веселеньких луи».
Но хоть и кажется такому толстосуму,
Что в нем любой талант найдут за эту сумму,
Я, ум и знанье чтя, открыто говорю,
Что мне и в рубище стократ милей Патрю[55],
Чем жирный финансист в роскошном одеянье,
На бедах родины наживший состоянье.
Конечно, здравый смысл не следует терять,
И в море золото не стану я швырять,
Чтоб крикнуть, как Кратес[56]: «Я стал свободен снова!»
Я только не терплю тщеславия пустого
И проповедую воздержность потому,
Что добродетели богатство ни к чему.
Какой же нам расчет искать успеха в свете?

Ты знаешь, старый друг, не фраза речи эти:
Я с детства, Гийераг, пошел путем иным.
Все шесть десятков лет, в труде прожитых им,
Столь твердо мой отец[57] держался строгих правил,
Что сыну лишь гроши да свой пример оставил.
Хоть мне судейские со всех сторон родня[58],
Другое ремесло к себе влекло меня,
И я, устав носить бумаг казенных связки,
Дворец юстиции сменил на склон парнасский.
Моя семья, дрожа, смотрела, как на свет
В пыли архивных дел рождается поэт,
Как с музой по ночам он учиняет блудни,
А после нежится в постели до полудня.
Поняв, что в бедности мне жить придется впредь,
Я приучил себя богатств не вожделеть
И посвятил, чтоб быть свободным до могилы,
Исканью истины все помыслы и силы.
Могло ли в голову прийти кому-нибудь,
Сколь легок для меня столь трудный будет путь?
Но тот, чьей доброте нет меры и границы,
Великий наш король, умеющий сторицей
Вознаграждать своих наискромнейших слуг,
За искренность мою меня осыпал вдруг
Благодеяньями[59], которых я не стою,
Упрочив мой доход со щедростью такою,
Что зависть и нужда не страшны больше мне.
Своею участью доволен я вполне,
И пусть капризница Фортуна козни строит —
Стук колеса ее меня не беспокоит.

Питаю я теперь желание одно —
Превозносить того, кем столько мне дано.
Охвачен этими высокими мечтами,
В постели по ночам я думаю часами,
Каких божественных, хвалебных, звучных од
Достоин государь, чьих я вкусил щедрот.
Лишь эта мысль мой сон пока еще тревожит.
Но если пламенное рвенье мне поможет
И, безупречный труд создав монарху в честь,
Я уплачу ему свой долг, хоть и не весь,
Ты друга, Гийераг, считать бахвалом вправе.
Коль соблазнят меня корысть или тщеславье
Опять искать того, что счастьем мы зовем,
В утехах суетных, а не в себе самом.

ГИЕРАГ — ГЮМПОННУ

Экс, 8 августа 1679

Милостивый государь,

Я полагаю, что должен отдать вам отчет о том, как меня принял г-н вице-легат Авиньонский. Я прибыл вечером с твердым намерением не допускать никаких торжественных речей и просить соблюдать мое инкогнито, ежели бы узнали, что я нахожусь в городе, где мне надобно было отдать кое-какие распоряжения насчет тюков, позаботиться о которых, но моему мнению, было вовсе не грешно для посла[61], не имеющего возможности обзаводиться своей экипировкой дважды. Я остановился у г-на Мартинона, от которого несчастье так и не отступило. Г-н вице-легат не преминул направить ко мне вскоре своего секретаря. Я ему сказал, что мне нездоровится, что завтра, в четыре часа утра, я отправлюсь в Кабриер, что со мною лишь двое слуг и что я прошу его избавить меня от церемоний, подготовленных им с тою же торжественностью, которой почтил меня король. Через некоторое время я направил к г-ну вице-легату одного из дворян в знак моей признательности и ответной любезности. Я поехал с визитом к кабриерскому приору и возвратился в тот же день поздно вечером к г-ну де Монтарегу с намерением не появляться более в Авиньоне. У г-на де Монтарега я застал трех посланцев, коим было решительно наказано пояснить мне, что папа и король никогда не простили бы г-ну вице-легату его огромной оплошности, ежели бы он не оказал мне всевозможных почестей, а посему он особо просил г-на Мартинона добиться от меня милостивого согласия посетить Авиньон. Я встретил г-на вице-легата на борту, где он ожидал, чтобы я сошел с корабля, заполненного, по указанию г-на де Монтарега, гвардейцами, лангедокскими дворянами и представителями вильневского консульства. Я сел в церемониальную карету, коей предшествовал отряд конной гвардии, одетой наподобие королевских шеволежеров[62], и, как мне кажется, на этом все сходство и кончается. Все население Авиньона вышло на набережную порта; дамы, которые, по-видимому, находят меня очень толстым, присутствовали там тоже, и я полагаю, что все кареты Комитата[63] получили распоряжение занять свое место в кортеже, тем более, что их насчитывалось сорок две. Мы проехали по самой длинной дороге, направляясь во дворец, где стреляли изо всех пушек. Г-н вице-легат провел меня в свои апартаменты; он заверил меня, что я хозяин всех здешних владений; я же ему ответил, что не собираюсь злоупотреблять своею властью. Он дал в мою честь роскошный ужин, а на следующий день — еще более роскошный обед и сопроводил меня, все с тем же кортежем, до границ своих владений. Я передал ему, что, поскольку он желает принять меня как королевского посла, я хочу, чтобы меня встречали, как г-на герцога д’Эстре[64], и это было исполнено.

Дабы выказать в какой-то мере признательность г-ну вице-легату, я не могу не сообщить вам, милостивый государь, что он отличается весьма строгою нравственностью, что он любит правосудие и что высшие должностные лица Комитата чистосердечно заявили мне, что здешние владения никогда так хорошо не управлялись. За ужином г-н вице-легат сказал мне, что надобно быть безумным, чтобы не бояться короля, совершенно не понимая, сколь далеко простирается его слава и могущество, и быть весьма негодным человеком, чтобы не испытывать особое, нежное почтение к его величеству. Он показал мне свой труд, начатый им по истории Франции, и своего рода хронологическую таблицу. Я сообщил ему о составе палат, учрежденных согласно Эдикту[65], и он, со слезами на глазах, воскликнул, что король, несомненно, заслужит рая, он, покоривший Фландрию и Франш-Конте[66]; в порыве своем он произнес еще несколько слов, более лестных для короля, нежели для Людовика Святого[67]. Мне сказали, что он испытывает большое желание стать нунцием[68]; в обыденной беседе речь его отличается изрядным благоразумием и большой размеренностью; он раздает милостыню и ведет примерный образ жизни, он многое изучает и собрал вокруг себя кое-кого из ученых. Поверьте мне, милостивый государь, я не рассчитываю на то, чтобы посол в Константинополе был в какой-то мере причастен к назначению нунциев во Франции...