Сейчас рядом с соседом-красноармейцем я должен быть таким, как он, отец.

— Верно, хочется, — соглашаюсь я и спрашиваю — А вы какие папиросы курите?

Марки папирос я знаю, особенно традиционный отцовский «Беломор». Сосед не понимает моего вопроса и бурчит с удивлением:

— Какие! Махры бы щепотку.

Мне хочется сделать что-то доброе этому человеку.

— Сейчас я достану, — говорю я. — Подождите.

— Брось ты! С ума сошел! — Сосед схватил меня за ногу, когда я уже готов был перевалить через край окопа. — Я ведь это так…

— Я бы мог у отца «Беломор» попросить…

— С отцом, значит, здесь?

— Ага.

— Потом, потом. Не надо сейчас. Потерплю.


А тишина вокруг вовсе не фронтовая и даже не прифронтовая. Где-то кукарекал петух, вяло летел снежок, изредка мычали коровы и кудахтали куры. Над голыми деревьями кружили, играя, молодые галки. Но все будто замерло. Людей не видно, и все же они где-то рядом, в деревне. Изредка дымок выплывал то из одной, то из другой трубы, слышался скрип двери и колодца, а вот и перебежал кто-то деревенскую улицу.

Снежинки падали на край нашего неуютного сырого окопа. Медленно опускались на шапку и на шинель моего соседа. А моя телогрейка, пропитанная, как мне казалось, насквозь типографским мазутом и краской, была настолько мокра, будто я в ней только что искупался. Снег не успевал лечь на нее — таял.

Вдоль относительно свежего окопа вразнобой торчала трава — пожухлая и еще живая, чуть тронутая осенью. Пахло свежей зеленью и прелой листвой, и еще хвоей, смолой. Война посбивала ветки елей и шишки, и они доживали теперь последние дни на земле, которая вот-вот покроется снегом и превратит их в перегной.

Мне никогда не доводилось лежать на земле в такое время года. Да и за городом в октябре я, кажется, никогда не бывал прежде. Но, может быть, именно потому, что я рос среди камня и асфальта московских улиц и лишь на короткие летние месяцы вырывался к полям и лесам, я всегда испытывал радость при виде земли и травы, каждого кустика и деревца — настоящих, не городских, без устрашающих табличек: «Не рвать», «Не ходить», «Не лежать».

И сейчас я уже не думал о слякоти и грязи, о войне и немцах. Кажется, я даже согрелся немного, и мне было почти хорошо, уютно. И тишина, тишина вокруг, как дома, когда, усталый, погружаешься в сон. А может, я и в самом деле?.. Я вздрогнул, да так, что толкнул рукой соседа.

— Ты что? — шепнул он. — Уснул?

Началось непонятное и неожиданное. Впереди меня и рядом загрохотали выстрелы. Не сразу я сообразил, что мой сосед тоже стрелял. Стрелял, не обращая внимания на меня. А я? Как же я?

Только теперь я посмотрел на деревню и ясно увидел мотоциклы с колясками, а в них немцев. Живых, настоящих, каких я видел на фотографиях в газетах и в кинохронике. Мотоциклов два, а немцев? Раз, два — на одном. Три, четыре — на другом.

Я прицелился, чтобы выстрелить, но мотоциклы не стояли на месте. Один подскочил на бугорок и прижался к плетню, второй скрылся за стеной сарая.

Может быть, и глупо было стрелять без цели, но я нажал курок.

Кажется, я окончательно пришел в себя. Достал патрон, прицелился в мотоцикл, чуть заметный из-за стены сарая. Я ясно видел колесо и часть руля и старался метиться именно в это место. Вновь нажал курок, но что из этого получилось, понять было трудно. Выстрелы громыхали слева и справа, и спереди, и рядом. Колесо и руль скрылись за сараем. Второй мотоцикл тоже исчез.

Значит, немцы отступали? Но не успел я так подумать, как услышал от своего соседа:

— Взяли деревню, гады! Теперь держись! Как бы не поперли… Авось ночь спугнет. Темноты фриц боится.

Перестрелка длилась не больше десяти минут. Потом стало тише. Лишь несколько раз ударили перед нами взрывы мин. Так, по крайней мере, объяснил мне сосед:

— Из минометов садит!

Но и это продолжалось недолго. Раз такая тишина, то неужели немцы заняли деревню? Мой сосед, конечно, ошибся.


Цепь нашей обороны протянулась метров на триста. Она шла откуда-то из-за кладбища, вдоль окраины деревни, где лежали мы, и спускалась вниз к пруду. Пруд, скрытый кустарником и углом леса, был не виден мне, но мой сосед несколько раз беспокойно поглядывал именно в ту сторону:

— Не слышно…

— Что — не слышно? — переспросил я.

— Петеэровцы там наши. Слышал такое: противотанковые ружья. Но их мало. Батарея сорокапяток должна подойти. Еще с обеда обещали.

Из слов соседа я понял, что как раз возле пруда проходит дорога — единственная, по которой немцы могут предпринять прорыв дальше к Москве. Дорога не ахти какая, но других поблизости нет. Без сорокапяток будет туго.

— А деревня?

— Через деревню и идет она, дорога. Потом, видишь — влево, к пруду.

Деревня замерла. Не верилось, что в ней могли быть немцы: ни единого звука, ни выстрела.

В вечернем небе сквозь молоко облаков пробилась луна. Заблестел снег в ее блеклом свете, и мокрая трава перед нашим окопом, и две чахлые елочки, торчавшие на краю деревни у полуобвалившегося плетня. Елочки были кособокие, с драными вершинками; издали они напоминали танцующих деревянных человечков из далекой детской сказки.

Справа за деревней полыхали пожары. Небо вздрагивало, передергивалось желто-красными вспышками.

Со стороны кладбища в окопе появился взводный, не из нашего батальона, а из красноармейской роты, занимавшей рубеж вместе с нами, хрипло спросил моего соседа: «Как? Небось кишка кишке весть подает?» — и обрадовал, что «кухня уже «коптит».