Воловик тоже любил бывать у доктора, ему нравилось спорить с Петром Михайловичем. Нравилось не потому, что Петру Михайловичу удавалось его убедить и он отказывался от своих взглядов, а, наоборот, нравилось по причине, которую любят многие спорщики: поспорив, он себя чувствовал еще уверенней в своих взглядах. Бывают такие спорщики, что не спорь они, то и взглядов у них не было бы; бывают и такие, которым взгляды нужны для того, чтобы поспорить, а в жизни эти взгляды им бесполезны, живут они просто и без тонкостей.

Воловик за последний год довольно часто бывал у директора завода Сабанского. Сабанский, разговаривая с ним, высказывал свои взгляды по общим вопросам промышленности и государственной политики. И, сам того не замечая, Воловик попал целиком под влияние Сабанского, начал думать его мыслями и проповедовать в спорах с доктором его принципы. Сабанский считал правительство бездарным, он смеялся над социалистами, называя их сборищем истерических акушерок и недоучившихся студентов, он посмеивался над кадетами и октябристами. Милюкова называл профессором, не смыслящим в жизни, Гучкова — дураком в рыцарском наряде, Терещенко — хитрым и ограниченным хохлом, Рябушинского — купчиной. Он не ругал только нескольких крупных инженеров, промышленников — металлургов и угольщиков, с уважением отзывался о бельгийских инженерах, но терпеть не мог Ивана Ивановича Юза и Бальфура, которым принадлежало большинство акций заводов Новороссийского общества. С большим уважением он отзывался о петербургском заводчике-миллионере Второве. От Сабанского услышал Воловик впервые имена Нортона, Насмиса, Муррея, Фокса. Весь мир мешал инженерам развивать технику так, как того требовал закон максимального коэффициента полезного действия. «Основной закон мироздания наряду с ньютоновскими», как полушутя говорил Сабанский. Взяточничество и продажность чиновников тормозили развитие индустрии, развращали промышленников: за взятку в десять тысяч рублей начальнику отделения в министерстве путей сообщения казенные железные дороги купили бракованные рельсы у завода, за взятку во флот шел зольный уголь, за взятки нарушались кондиции и международные стандарты. «Это — кокаин, разрушающий нормальную жизнь организма, но я уж привык и отказаться трудно», — говорил Сабанский. Акционеры тоже были врагами инженеров — они не признавали крупных капиталовложений, презирали идею технической оснащенности. Порой Воловик терял равновесие, думая, как могло случиться, что владельцы заводов сами же запрещали Сабанскому электрифицировать завод, строить коксобензольные цехи, механизировать загрузку печей. «Коммерсанты ведут за собой инженеров», — говорил Сабанский и объяснил Воловику сложный расчет Английской компании, вынужденной, в условиях жестокой технической конкуренции в Европе, загонять огромные средства в оснащение тамошних своих заводов, отыгрываясь на русских предприятиях. И, конечно, главными врагами большого коэффициента полезного действия были рабочие — упрямые, темные, делающие не то, что нужно, не так, как нужно, равнодушные, скрытные, озлобленные, с множеством пустых претензий. Только инженеры были заинтересованы в прогрессе человечества, они любили индустрию чистой любовью, не ожидая от нее богатств, они одни понимали красоту механизмов и величественную мощь печей. И сейчас, сидя в столовой Петра Михайловича, Воловик развивал взгляды директора, ставшие теперь его взглядами, и спорил с женой и Марьей Дмитриевной.

— Марья Дмитриевна, я вполне серьезно. Меня вот Ева Стефановна все заставляет читать Мережковского «Леонардо да Винчи», «Петр и Алексей», «Юлиан Отступник». Жую, простите меня, как корова в палисаднике: что трава, а что анемоны — не различаю.

— И музыки не понимаете? — участливо, как у больного, спросила Марья Дмитриевна.

— Музыку весьма люблю, — ответил Воловик.

— Удивительно, — сказала Марья Дмитриевна, — холодные люди, я их много знаю, любят музыку. Ученые, инженеры, такие, как вы или брат мой, готовы слушать часами.

— Но я вовсе не холодный человек, — сказал Воловик, поглаживая гладкую плотную бородку, — абсолютно не холодный. Мощный паровоз современной конструкции меня волнует до слез прямо. В нем силы больше, чем в Мережковских и Пшибышевских.

— Лошадиной силы, — усмехаясь, сказала Ева Стефановна.

Доктор, молча слушавший разговор, посмотрел на нее и покачал головой. Он до сих пор не мог привыкнуть к красоте Евы Стефановны. Но еще больше занимало его, что эта белокурая красивая женщина обладала живым умом и немалыми знаниями. У нее был несколько большой нос, но с такой изящной горбинкой и с такими нежными ноздрями, что он, казалось, и составлял главную прелесть ее лица. Марья Дмитриевна как-то сказала ей:

— Ваш нос так хорош, что ему и нужно быть большим, как красивым глазам, — чем больше, тем лучше.

В передней раздался звонок. Петр Михайлович пошел к двери.

— Неужели больные? — сказал Воловик и посмотрел на часы. — Уже без десяти двенадцать.

— Это, должно быть, гость наш, киевский знакомый, приехавший по делам.

— Да, в нашей жалкой гостинице останавливаться страшновато, — сказал Воловик.

Бахмутский вскоре вошел в столовую и поздоровался с гостями. Его наружность и поведение были настолько просты, что Марья Дмитриевна невольно удивилась, услышав, как, знакомясь с гостями, он назвался Огровский или Леварковский, — она не расслышала.

Воловик осмотрел Бахмутского и подумал:

«Из евреев, не богат, вероятно, неудачный медик либо присяжный поверенный без клиентуры».

И Бахмутский, принимая из рук Марьи Дмитриевны стакан чаю, мельком взглянул на красивое лицо инженера, на его строгие синие глаза, вдруг раздражаясь, подумал:

«Черносотенец, филистер и самодовольный сукин сын».

Рассердила его почему-то и изящная красота Евы Стефановны, рассердился он и на доктора, и на Марью Дмитриевну.

«Чаек с вареньем, чаек с вареньем и беседа», — думал он, все еще находясь под впечатлением собрания и разговоров с рабочими.

Марья Дмитриевна поняла его состояние: он вернулся с конспиративного собрания.

«Мы ликующие и праздно болтающие, — подумала она с насмешкой. — Какие мы ликующие, да и не болтающие, да и не праздные, это все в узких головах революционеров так». И, сама вдруг почувствовав раздражение, начала предлагать Бахмутскому омара.

— Ну, пожалуйста, — говорила она, — это знакомый инженер привез нам, он ездил в Англию, а я открытку написала, просила привезти, точно чувствовала, что вы будете гостить у нас.

— Право, стоит попробовать, весьма и весьма, я вкус в нем нахожу, — сказал Воловик, — Простите, ваше имя и отчество?

— Семен Львович, — отвечал Бахмутский.

«К чему эта глупая игра», — с еще большим раздражением подумала Марья Дмитриевна.

— А может быть, Семен Львович вегетарианец? — спросил Воловик.

— Мне нездоровится, — отвечал Бахмутский.

— Инфлуэнца? — спросил Петр Михайлович.

— Нет, у меня желудочные беспорядки, — сказал Бахмутский.

Ева Стефановна и Воловик переглянулись, в глазах у нее мелькнула веселая искорка.

«Что за нигилизм», — подумала Марья Дмитриевна.

— Да ешьте, как вас, Семен Львович, — сказал Петр Михайлович.

— Глядите же, — сказал Бахмутский, протягивая тарелку Марье Дмитриевне, — кто сеет ветер, пожнет бурю.

Петр -Михайлович захохотал. Воловик с сердитым недоумением поднял плечи.

Ему казалось, что в обществе нужно быть особенно вежливым, играть в воспитанность, — и он, здороваясь, особенно четко и значительно шаркал ногой, в разговоре любил употреблять выражения: «Да будет мне позволено сказать», «Я в отчаянии, но вынужден не согласиться с вами» и прочее.

После разговоров в цехе с мастерами и рабочими хорошие манеры доставляли такое же удовольствие, как свежая сорочка, которую он надевал взамен фуфайки, шершавой от мелких угольных частиц.

Внезапно он выпрямился и сказал:

— Да простят меня великодушно дорогие хозяева, и вы меня простите, Семен Львович... кажется, так? В присутствии дам вести такие разговоры, право же, не следует.

— Oh, Gott, warum so gross ist dein Tiergarten [2], — пробормотал Бахмутский и отвечал Воловику: — Я ведь беседовал с врачом.

Марье Дмитриевне казалось, что в комнате дышать и говорить сделалось очень трудно. Каждое движение или слово Бахмутского пугали ее — вот-вот, казалось, он произнесет ту страшную резкость, которую нельзя уж будет никак замять и не заметить. Поведение Бахмутского казалось неестественным, и то, что она в собственной столовой чувствовала себя как на угольях, особенно раздражало ее. Он точно медведь пришел в их добрый мир. Мебель была не по нем, движения его, слова, улыбки, морщины, голос — все казалось невыносимым.