Он поглядел на Марью Дмитриевну и голосом одновременно ласковым и сердитым сказал:

— Пусть вас судьба избавит от встреч с такими людьми. Слышите, Машенька, от всего сердца вам желаю.

— Ладно, — проговорил Петр Михайлович, — хватит об этом. А от себя скажу: Абрам совершенно прав — интеллигентности тончайший слой, а под этим слоем такой сукин кот! Пойди вот с рабочими о нем поговори! И лучше бы не бывал он у нас.

— Ах, вот он, агитатор, — сказала Марья Дмитриевна, — уже Петрушу распропагандировал, и тот сразу отрекся от преданного знакомого. Сколько вечеров вместе просидели...

— Добре уж, добре, — перебил доктор, — надо вам порошочек бисмуту принять, верное средство от расстройства кишечника.

— А я грелку вам предложу, когда ляжете, — добавила Марья Дмитриевна.

— Все пустяки, — сказал Петр Михайлович, — раз прошел сибирскую закалку, ему уж ничто не страшно.

«К сожалению, — подумал Бахмутский, — для испытавших сибирскую закалку многое становится страшно». После возбуждения и подъема, пережитых на собрании, он сейчас почувствовал большую усталость, да и знобило сильно, должно быть, прохватило сыростью в холодной мастерской. Он уж не чувствовал раздражения от пустого и неприятного разговора. «Хорошие, милые люди», — подумал он о докторе и Марье Дмитриевне.

Точно поняв его мысль, Марья Дмитриевна спросила:

— Скажите, Абрам, нельзя ли вам несколько дней у нас погостить, просто отдохнуть?

Она знала заранее ответ Бахмутского и, сердясь, выслушала его.

«Какое странное чувство вызывает, — подумала она, — и тревожит, и сердит, и нравится... Трудный очень».

Продолжительный звонок послышался из передней. Он то ослабевал, то усиливался, то вновь ослабевал.

— С ума сошли, от больного, наверно, — сказал доктор, идя к двери.

— Нет, — вдруг сказала Марья Дмитриевна, — это за Абрамом, я чувствую!

Звонок оборвался. Мгновение они стояли неподвижно. Казалось, все снова спокойно: стол, погасший самовар, пирог на блюде, конфеты, хрустальная сахарница, стулья, ковер, картина на стене. И в то же время эта мирная обстановка и мгновенная тишина были нелепы и страшны, как страшен в пылающем доме сонный покой не тронутой еще огнем комнаты, как нелеп чинный порядок на столе, когда вихрь, распахнув окно, краткий миг колеблется, прежде чем ворваться в дом. Когда вновь раздался звонок, они точно почувствовали облегчение, и доктор спросил у Бахмутского:

— Как же быть, открывать?

— Спросите, кто. Если скажут, что полиция, сперва откажите открыть, скажите, что раньше должны одеться.

Он прошел в комнату и вскоре вернулся с чемоданчиком, в пальто и шапке. Доктор уже стоял в столовой и, увидя его, быстро пошел навстречу.

— Сперва соврали, что от больного, — сказал он, — а когда отказался, какой-то крикнул: «Откройте, полиция!» Я им заявил, что должен одеться.

Он пытался говорить тихо, но от волнения большой голос его выскальзывал из шепота и гудел во всю силу и мог быть услышан за дверью. Снова Зазвонил звонок.

— Оставайтесь, плюньте. Куда вы пойдете ночью, больной? Я за все отвечаю! — сердито крикнул Петр Михайлович почти с отчаянием, чувствуя, как подлые мысли о ждущих его неприятностях все тревожней овладевают им.

А Марья Дмитриевна, прислонившись к стене, пристально смотрела на Бахмутского. Он стоял перед ней в незастегнутом пальто, с приподнятым воротником, в нахлобученной на лоб шапке. Ей показалось, что она проникла в его мысли: мелькнули перед ним черные шинели городовых, пелена сибирских снегов, тяжелая северная ночь...

И вдруг ее поразило — ведь он-то спокоен, лицо его не изменило своего обычного выражения. Таким Бахмутский вошел впервые, таким он сидел недавно за столом, таким он стоял перед ней сейчас, уходя. Этот вихрь, потрясший ее и Петра Михайловича, был для него обычной жизнью. Он сохранял свои обычные мысли, насмешливость; он старательно прятал в карман пальто томик какой-то немецкой философской книжки, которую оставил на самоварном столике: И на мгновение чувство восторга охватило Марью Дмитриевну.

Она молча пожала протянутую руку Бахмутского и улыбнулась дрожащими губами, когда он торопливо сказал:

— Кажется, в «Сорочинской ярмарке» что-то в окно вылезает, вот в ванной оно-то и не замазано. Прощайте, Маша, не ругайте меня за этот вечерний звон, ей-богу, не я виноват.

Он поспешно пожал руку доктору и пошел по коридору, который вел в кухню.

— Сейчас, иду! Что вы там, пьяны? — грозно закричал Петр Михайлович в сторону передней.

Он снял пиджак, кинул его на диван и пошел к двери, на пути расстегивая одной рукой пуговицы жилетки, а другой растягивая узел галстука и срывая воротничок.

IX

Окно ванной комнаты выходило в сад поповской усадьбы. Бахмутский постоял некоторое время, привыкая к темноте, прошел через двор и осмотрел улицу. «Провалился. Один или со всеми? — думал он. — Они меня провалили или я £а собой тащил хвост? А может быть, случайность? Нет, таких случайностей не бывает. Может быть, кухарка эта? Бесцельно гадать на кофейной гуще, никаких ведь данных нет сейчас. Вот как быть? Идти на вокзал рискованно, туда в первую очередь отправится полиция, в гостиницу тоже не сунешься, в ресторан с чемоданчиком ночью являться не следует: единственный ресторан в городе — это хуже вокзала. Лучше отправиться на извозчичью биржу и перебраться в Макеевку, Извозчики с пяти утра выезжают. Полезнее всего погулять до утра. Прогулки полезны здоровью», с насмешкой подумал он.

Он медленно шел по улице, спокойно рассуждая, а сердце его сильно билось от ощущения простора пустой улицы, от холодного зимнего воздуха, от темной ночи. Он наслаждался всем этим бессознательно, противопоставляя прелесть свободы камере в полицейском участке, всегда одинаковой, где бы ни находился этот участок. Бахмутский подумал, что и запах в участке всегда одинаков. А ведь он своеобразный, отличный от запаха пересыльной тюрьмы, не схожий с духом тюремных камер и комнат заключения в жандармских управлениях либо запахом каторжной тюрьмы, арестантского вагона. Он одинаков и в Челябинске, и в маленьком еврейском городишке Коростышеве, и в знаменитом киевском Печерском участке, и в Петербурге, и даже в Гурзуфе, где через мутное окошечко видны были ветви цветущего миндаля, — сырой, отдающий овчиной и мочой. О, он слишком хорошо был знаком Бахмутскому. И сейчас, ощущая зимнюю ночную прохладу, он радовался кровью, сердцем, легкими, что не смотрит на жирный огонь керосиновой лампы, не разглядывает стены в рыжих, ржавых запятых и не дышит воздухом полицейского участка, в то время как осторожный дежурный городовой разглядывает в глазок нового жильца.

Улыбаясь, он пробормотал:

— Ох, в тюремной камере я утешаюсь, что свобода — осознанная необходимость, но хорошо сейчас, как хорошо!

Он вышел к заводу, в темноте вскарабкался на железнодорожную насыпь и остановился. Завод лежал прямо перед ним. Белые электрические огни сияли холодно и зорко, над батареями коксовых печей пылало рваное желтое и красное пламя, колеблемое сильным ветром. Бахмутскому казалось, что толпы народа размахивают факелами и что тяжелый гул, подобный гулу моря, исходит из тысяч человеческих грудей. Со стороны домен раздавались глухие взрывы. Иногда над домнами подымались клубы тускло светящегося дыма и быстрое облако искр, трепеща, мчалось в небо. Тогда низкие зимние тучи розовели, будто накаляясь, и Бахмутскому казалось: вот сейчас вспыхнут грязные ватные тучи и громадный пожар охватит все небо, землю, весь мир!

Долго стоял Бахмутский, глядя на ночной завод. Он поставил чемоданчик рядом с собой и жадно всматривался, точно на всю жизнь стараясь запомнить это зрелище, не упустить ни одной мелочи, все унести с собой! Ему вспомнились рабочие на сегодняшнем конспиративном собрании, и он старался представить их себе на ночной работе среди искр и пламени: в тяжелых фартуках они били молотами по раскаленному металлу. Этот молодой доменщик Степан Кольчугин, о котором с таким восхищением говорил Алексей, вероятно, тоже вышел работать в ночную смену. Жидкий чугун, жаркий и ослепительный, течет из домны, и молодой рабочий на мгновение задумался, отошел в сторону, вспоминает слова, услышанные на собрании. Какая сила — рабочие люди! Скоро уже, скоро они заявят самодержавию о своем праве.

— Вот она, зрелость, — сказал Бахмутский.

Он вынул часы; циферблат казался розоватым, отсвечивая заводские огни. Было всего лишь двадцать минут второго. Бахмутский спрятал часы, наклонился и, ощупью нашарив ручку своего чемодана, продолжал глядеть на завод. Ручка стала холодная.