«Что ж, прогулки полезны для здоровья», — снова подумал он и пошел вдоль железнодорожного полотна. В том месте, где железнодорожное полотно пересекало мягкие доски переезда, разбитые подковами, он свернул на проезжую дорогу.

«Как тяжело было Чернышевскому, — думал он, — понимать, что сила, призванная взорвать царскую Россию, еще не созрела. Как тяжело. Как будто физически ощущаешь эту стену, тяжелый камень, отделяющий его от эпохи революции, десятилетия, полвека — страшного века; мыслью он уже с нами, а жизнь его шла в период зеленый, вязкий, темный». И, снова вспоминая завод, он думал: «Зрелость, зрелость, зрелость!» Сам того не замечая, он пошел в сторону дома, где проводил собрание. Внезапно остановившись, Бахмутский увидел запертые ворота, одиноко стоявшие перед домом, тропинку, отделяющуюся от дороги и ведущую мимо этих запертых ворот к сеням. В окнах не было света. Значит, спокойно спят, обыск в темноте не производят. Закончили уже? Нет, не может быть. Засада? Какой смысл устраивать засаду после собрания. И хотя Бахмутский понимал, что все же благоразумней пройти мимо этого дома, не останавливаясь и даже не оглядываясь, он свернул на тропинку и пошел к дверям. Захотелось пройти в темный сарай, сесть на доски возле горна и отдохнуть. «Может быть, угли теплые, я погрею руки», — подумал он, как опытный конспиратор доверяя чувству спокойствия и уверенности, внезапно возникшим в душе. Он знал в себе это чувство, хотя никому не говорил о нем, находя его необъяснимым и как бы непристойным для марксиста. Но Бахмутский верил ему и часто полагался на него. Он вспомнил старика охотника, у которого жил во время первой ссылки. Тот рассказывал, что чует, есть ли зверь в ветвях густого дерева: «Стоит оно темное, ничего не разберешь, а мне прямо в сердце стучит — здесь!»

Бахмутский толкнул дверь, прошел в сени, вынул спички из кармана, нащупал дверь, ведущую в сарай — она была полуоткрыта, — и, переступив порог, зажег спичку. На секунду он растерялся, но, вдруг поняв, кинулся к человеку, стоявшему на бочонке из-под кислой капусты (Бахмутский сидел на этом бочонке несколько часов назад), и негромко, но сильно и властно крикнул:

— Брось, брось, прыгай вниз!

Бахмутский снова зажег спичку и при свете ее узнал молодого доменщика Степана Кольчугина. Темно глядели глаза, и мертво-серым казалось лицо Степана, освещенное маленьким желтым пламенем.

«Предал, а теперь в петлю: вешаться», — мелькнула у Бахмутского мысль, и он грубо, громко спросил:

— Немедленно отвечайте, что это, почему?

Степан молчал, все еще не понимая, откуда в страшную последнюю минуту мог появиться приезжий. Долго Бахмутский допрашивал его, и долго молчал Степан. По резкости и грубости вопросов, по настойчивости, с которой вопросы задавались, Степан вдруг понял, в чем подозревает его приезжий. Он вздрогнул, очнувшись внезапно.

— Как вы можете, — сказал он, и Бахмутский сразу понял, что Звонков не ошибся: все, что ни скажет этот молодой рабочий, правда.

Вскоре они сидели рядом на доске, и Бахмутский говорил Степану:

— Жить не хочется, жить? Да как вы смеете даже думать так? — Он облизнул губы, внезапная жалость к этому запутавшемуся, заблудившемуся парню охватила его.

Лицо Степана при свете спичек — Бахмутский их зажигал время от времени — выглядело бледным, некрасивым. Одежда его казалась нищенски бедной, голос сиплым, глухим, и то, что он сидел в холодном, сыром сарае, и то, что кругом шла жестокая железная жизнь и что любовная драма парня была так наивно бедна и проста, — все это растрогало и взволновало Бахмутского. Молодые революционные пролетарии всегда казались ему громкоголосыми, мускулистыми, решительными и быстрыми. Бахмутский знал, что не отличается большим тактом в личных делах, об этом часто говорила ему Анна Михайловна, но на этот раз, случайно или не случайно, он ни слова не сказал о том, что случилось, не стал уговаривать Степана, не стыдил его, не внушал ему. Он начал говорить так, как говорят матери и няньки: жалея и любя. Он испытывал странное волнение — и грусть и неловкость. Он точно одновременно стал моложе и дряхлей.

— Вот знаете, Степан, — быстро говорил Бахмутский, — когда я шел сюда, в долине возле завода поднимался туман, я не знал, что в этих местах зимой бывают туманы. Где мне только не приходилось видеть туман — на Днепре и на Волге, в Альпах и на Фирвальдштетском озере, и за Полярным кругом, и знаменитый лондонский. И когда я шел по дороге, туман поднимался все выше и выше, застилал завод. Подумайте, такая хлипкая материя сумела сделать невидимой эту огромную пылающую махину. А потом, как полагается, подул ветер — и все стало на свое место. И я, знаете, шел и размышлял о жизни в тумане. Вот я себе представляю: Колумб стоит на мостике своего судна. Он идет через туман, в море, по которому впервые плавают люди, к берегам Америки, Это все старые разговоры. Ночью, вглядываясь в туман, он думает: «Вдруг нет там обетованной земли, там только туман да вода?» А может быть, и того хуже — голые скалы под холодным ветром и дождем, камень. И человек этот борется, даже с самим собой, борется и плывет вперед. Пусть себе плывет, бог с ним. Мне представляется вся наша громадная Россия. Сибирь и Волга. И всюду, Кольчугин, в деревнях, в мастерских, на ткацких фабриках, на громадных заводах работают люди. И я себе представляю, как они идут в ночную смену, собираются на работу... выходят из подвалов, спускаются с чердаков, А дома сидят их жены, хилые дети, старики в тряпье. Люди эти создают прекрасные вещи; но домой они не приносят шелка, который ткут в эти длинные зимние ночи. Домой они приносят свою усталость.

Он увлекся и уже не чувствовал печали и слабости, он уже не жалел Степана Кольчугина.

— Кольчугин, вы понимаете меня? Какого там черта, Колумб на своей посудине! Вы, вероятно, читали «Коммунистический манифест». Вас не потрясла эта гениальная книга? Вы не поняли ее существа, вероятно! Вас увлекло прекрасное слово, но не сущность учения...

— Маркс! — громко сказал он. — Карл Маркс, вот кто стал для человечества Колумбом. Если б вы знали, Кольчугин, что такое гений этого человека! Ведь сотни великих умов до него пробовали вести корабль. Корабль пошел, и он идет, чего бы это ни стоило!

И вы знаете, Кольчугин, в чем главная сила революционного марксизма? В том, что он не изрекает подобно древним пророкам, обращавшимся с холмов к толпе! Его сила в том, что он выразил великое стремление, живущее в миллионах людей. Его сила в том, что он рожден миллионами пролетариев, что он живет в их борьбе, в их страсти, в их вере, в их любви к свободе, живет в их труде.

И нигде в мире, Кольчугин, эта борьба пролетариата не принимает такого размаха, как у нас в России. В этом наша гордость, юноша! Ведь страна кипит, ведь мрак царизма взорван тысячами революционных огней, вспыхивающих то там, то здесь — в Сибири, на Урале, в Москве, в Питере, в деревнях, на рудниках. Сила наша, революционных марксистов, большевиков, в том, что будущее за нас, в том, что миллионные трудовые массы пойдут с нами, в том, что нас ведет Ленин — самая ясная, самая великая голова в мировом революционном движении. Ленин, любящий всем огромным сердцем своим Россию, русских, рабочих, народ.