Но когда он въезжал в больничные ворота, навстречу кинулся санитар и прокричал:

— А я за вами бёг, инженера убили!

В приемном покое на деревянном белом диване полулежал Воловик с запачканным кровью лицом. Возле Воловика суетились, толкая друг друга, фельдшер и санитарка.

Петр Михайлович, на ходу стаскивая перчатку, подбежал к Воловику и пощупал пульс, кивнул ободряюще головой. Он поспешно раскрыл шкаф, доставая халат, и новая дверца шкафа скрипнула так пронзительно и невыносимо остро, что Воловик медленно открыл глаза.

— Ничего, ничего, дорогой Антон Савельич, все будет в полном порядке, — громко и весело сказал Кравченко, потирая свежевымытые большие руки, испытывая обычное возбуждение и радостную уверенность в своей силе. Всякий раз он испытывал это чувство, когда, оглядывая руки, шел через операционную к замиравшему от боли и страха больному.

Воловик перенес операцию, сжав зубы, не издав стона, только на скулах подле глаз у него выступили мелкие, частые капельки пота да лицо стало совершенно белым.

— Молодец, Антон Савельич, герой, герой, — говорил Петр Михайлович. — Рана у вас пустяковая, через недельку будете здоровы, но когда я зашивал кусочки кожи, самому захотелось орать. А вы герой, ей-богу герой!

— Пить дайте, — слабым голосом сказал Воловик.

Вслед за санитаркой, принесшей графин с водой, вошел пристав Несмеянов.

Воловик оттолкнул руку, протянувшую стакан, и быстро спросил у пристава:

— Поймали?

— Нет еще, но никак не уйдет, ответил Несмеянов и вкрадчиво добавил: — Несколько вопросиков, вы бы могли ответите?

— Никаких вопросиков, сейчас полный покой необходим, — вмешался Кравченко.

— Отчего, если я могу помочь, сказал Воловик.

— Нет, нет, нет. Категорически запрещаю! — сердясь, сказал Кравченко.

— Директорская подъехала, сказал санитар.

Воловика повели под руки к блещущей лаком коляске, но он высвободился и томно сказал;

— Что вы, господа, я сам.

Сидя в коляске, он попросил Несмеянова тотчас же сообщить ему, когда будет пойман преступник, велел обер-мастеру Фищенко вечером доставить на дом сводку работы всех четырех печей.

— Настоящий мужчина и настоящий русский дворянин, — сказал Несмеянов. — Ты, смотри, осторожно, шагом, не дай бог тряхнет! «Ион погрозил кучеру пальцем.

— Сами небось знаем, — небрежно перебирая вожжи, отвечал кучер.

— Герой, герой, Антон Савельич, — сказал доктор, — как только кончу обход, к вам отправлюсь.

Коляска медленно поехала со двора, чуть колыхаясь на крепких рессорах.

Доктор, глядя вслед коляске, сказал приставу:

— Счастливо отделался — мог на месте остаться, если б в висок.

Несмеянов вдруг взял доктора за талию и, нажимая холодной металлической пуговицей шинели на руку Петру Михайловичу, тихо проговорил:

— Вот вам на одно лицо вся эта проклятая революционная шатия — и интеллигенты и хамы. Как же вы могли... ай... ай... — И он сокрушенно закачал головой.

Доктор смущенно пожал плечами и пошел в больницу. А подле крыльца двое рабочих доменного цеха, принесшие Воловика на носилках, шепотом разговаривали с санитаром.

— Значит, жив остался, — сказал один рабочий и, покачав головой, сплюнул.

Да, скользнуло, вот и господин доктор сказал — скользнуло. Ему бы по затылку надо, а он сбоку, — проговорил второй и, усмехнувшись, добавил: — Вот грех говорить, а говоришь, — человек, правда, очень тяжелый, дюже тяжелый!

— Ну, а тот хоть убег? — спросил санитар.

— Убег, это будь спокоен; еще поищут, нагреют лоб, — ответил один рабочий.

Второй толкнул санитара в бок и сказал:

— Не найдут никогда, верь моему слову, — и таинственно, шепотом добавил: — Закурить нету?

Несмеянов в сопровождении двух городовых пришел в контору доменного цеха. Свидетелями происшествия оказались Затейщиков и Очкасов. Сидя на месте Абрама Ксенофонтовича и упираясь левой рукой на шашку, пристав постукивал карандашом по образцам руды и кокса, лежавшим на столе. Рядом, стараясь не мешать своим брюхом, скромно стоял Абрам Ксенофонтович и, вздыхая, время от времени произносил:

— Ах ты господи, несчастье какое! Мы уже забыли о таком разбое. Ах ты господи!

— Ладно, — строго сказал Несмеянов и, внезапно повернувшись к рабочим, спросил: — Ну, как было?

— А очень просто, — охотно сказал Затейщиков, — он, значит, присел переобуться, портянку только стал разворачивать, а этот, он то есть, на него и налетел.

— Ни черта не пойму — кто он налетел, кто он сел, кто он — портянку?

— Пахарь, кто же!

— Ну?

— Я говорю, переобуться Пахарь хотел.

— Ну?

— Чего ж, обыкновенное дело, это всякий так. Разве ты работать сможешь, если не переобуешь ногу? Упряжку поработаешь и домой не дойдешь — нога-то преет, и натрешь. А он его сразу пнул.

— Болван ты, — сказал пристав и угрожающе добавил: — Ты ж рядом стоял, отчего не воспрепятствовал?

— Как же так? Ведь Пахарь — он переобуться сел. Это уж всякий знает, разве при нашей работе возможно, ногу же вмиг натрет... кокус, бывает, попадает мелкий, хуже стекла, ваше благородие, никакого терпения нет, ей-богу, всякий разуется.

Он говорил быстро, настороженно поглядывая на пристава, скрывая под дурковатой и бестолковой болтливостью хитрый расчет. Когда пристав начал кричать и даже ткнул его кулаком в грудь, Затейщиков растерянно заморгал глазами и жалобно, тонко понес такую чепуху, что не только Несмеянов, но и сам он в ней ничего не понимал.

Но Несмеянов не был прост. Сейчас он одобрительно кивал головой, как бы поощрял Затейщикова к дальнейшей болтовне, а затем совсем уже добродушно сказал:

— Вот видишь, братец, ты сам себе плохо делаешь, Я тебя вызвал спросить на минутку, а теперь посидишь в части и отучишься, верно, дурачиться.

Он повернулся к Очкасову и сказал:

— Ты видел, как этот мерзавец напал на господина Воловика?

— Я ничего не видел, ваше благородие, — громко ответил Очкасов.

— Ты рядом стоял?

— Не знаю, ваше благородие.

— Соучастник?

— Не могу знать, ваше благородие.

— Превосходно, — сказал Несмеянов, — превосходно,— и тихо добавил: — Эти шутки для мерзавца Пахаря виселицей пахнут, а для вас — каторжными работами. Это тоже понятно?

Затейщиков и Очкасов растерянно переглянулись.

— Что? — спросил пристав.

Рабочие молчали.

XI

Когда Пахарь открыл дверь, Ольга и Марфа испуганно посмотрели на его бледное лицо с блестящими глазами. Женщины невольно поглядели в окно, настолько выразительно говорили Мишкины глаза, что он спасался от беды; за окном лежала пустынная дорога.

— Тетя Ольга, можно к вам? — спросил Пахарь и, не дожидаясь ответа, зашел в комнату.

Он стоял, глубоко дыша, быстро оглядываясь вокруг, и женщинам казалось, вот он сейчас полезет на печку, прикроется овчиной или упадет на пол, юркнет под кровать.

— Что ты, Миша, что это случилось?

По дороге он не мог ничего придумать. Сперва ему хотелось бежать домой к матери, но он пересилил себя, понимая, что дома его сразу найдут.

— Да что — говори прямо? — сказала настойчиво Ольга.

По одежде, по лицу Мишки видела она, что бежал он с работы; и дыхание его было чистое, без примеси винного духа.

Он молчал.

— Инженера или мастера убил? громко спросила Ольга.

Пахарь издал горлом какой-то странный звук и махнул рукой.

Марфа свистнула. Дед Платон с печки протяжно сказал:

— Да, дельце...

Пахарь оглядел лица женщин, потом посмотрел на старика и, усмехнувшись, спросил:

— Пойти, что ли? Боитесь?

— Куда ж тебе идти, сказала Марфа, — сразу накроют, надо подождать.

— Пачпорт при тебе? — спросил дед Платон. — Тогда подашься отсюда куда хочешь — на Ростов, на Царицын, а то на Орел, Курск. Ищи тогда ветра в поле. У нас с шахты один убег, убивец тоже, не нашли, куда там!

Мишка с ужасом посмотрел на старика.

«Что вы, дедушка, какой же я убивец, я Мишка Пахарь», — хотел сказать он. Он не жалел инженерами не раскаивался в том, что сделал. «Так и надо, все мне спасибо скажут: убил, собаку», — думал он. Но он ощущал страх перед преследованием, его ужасала мысль о виселице, и особенно жутко было ощущать, что он сразу стал особенным среди людей. Он почувствовал это тотчас же, когда, взглянув мельком на окровавленного лежавшего Воловика, бросился с литейного двора и Сапожков, поспешно уступая ему дорогу, со страхом и любопытством взглянул ему в лицо. Вот это выражение любопытства казалось особенно страшным. Теперь он чувствовал, что и дед Платон на печи, и Марфа, и Ольга, говоря с ним, смотрели на его лицо все с тем же страшным любопытством.

Пахарь сидел за столом, время от времени вздрагивая от озноба, хотя не снимал с себя ни ватной куртки, ни шапки.

— Может, поешь? — спросила Ольга. — Я тебе щей налью, не знаю только, капуста разварилась ли? А то яишню можно тебе сжарить.

Снова он почувствовал их любопытство, — и Ольгу, и Марфу, и сразу притихшего старика интересовало, станет ли он после убийства есть. Он с удовольствием поел бы и водки бы выпил, но он чувствовал, что тетя Ольга и Марфа Романенко осудят его, перестанут жалеть.

— Напиться где бы у вас? — попросил он.

Пахарь выпил кружку воды. После этого ему сделалось совсем холодно, он начал дрожать; дрожь проходила по спине, по плечам, по ногам. А щи пахли сладко, заманчиво. Он хотел гордиться, форсить — и не мог.

Внезапно ему захотелось показать всем людям, что ему безразлично, как на него смотрят — боятся ли, презирают ли. Ему захотелось уйти самому в тюрьму. Пусть все его боятся: и рабочие, и девки, и воры, и полиция. Он поднялся и решительно сказал:

— Не буду хорониться, пойду я!

И сразу понял, как легко станет людям, когда дверь закроется за ним.

— Боитесь, засыплю вас, — проговорил он.

— Садись, обедать сейчас накрою. Ничего, с тобой шутить не станут, — сердито сказала Ольга. — Помнишь, тут один, Семенченко, мастера ножом убил. Его в Скоморошиной балке постреляли. Не маленький, чего ж дурачишься!

Пахарь уныло вернулся к столу. Его посадили на сундук, стоявший за розовой ситцевой занавеской. На этом сундуке лежали старые ватные одеяла, которые ночью стелились на пол. Там случайно пришедшие в дом посетители не смогли бы видеть Пахаря.