Красивый новый дом финансового инспектора Сабо с черепичной крышей стоял неподалеку от нас, на углу улицы Эсе, рядом с трактиром Пинкаса Крепса. Нам было хорошо слышно, как перед домом Сабо играли и пели: «Лишь одна красотка…»

Однажды ночью, когда мы проснулись от звуков музыки, мать сказала отцу:

— Не Марике поет этот Вашархейи серенаду, а тем пятидесяти тысячам форинтов, которые она получила в наследство от покойного брата своей матери.

В полусне я долго ломал себе голову над тем, как пятьдесят тысяч форинтов, которым Вашархейи поет серенаду, зажгут спички.

Утром я проснулся очень поздно. В комнате сидел дядя Яношши с моей матерью. Они пили кофе. Я только мельком взглянул на гостя и опять закрыл глаза. Я знал, что если дядя Яношши увидит, что я проснулся, он сейчас же вытащит меня из постели.

— Представьте себе, госпожа Балинт, несчастная умерла в ту же минуту.

Мать плакала. Слезы ее текли в кофе. Я видел сквозь приоткрытые ресницы, как дядя Яношши старался казаться твердым, но это ему не удавалось. Он тоже чуть не плакал.

Когда вошел отец, дядя Яношши рассказал ему, что случилось в доме Варга. Рано утром, когда Янош Варга отправился на Верке удить рыбу, Ибоя взяла из комнаты отца охотничье ружье, прикрепила к курку ленту, другой конец ленты привязала к ноге, а ствол ружья приложила к сердцу. Когда прислуга, услышав выстрел, прибежала в комнату, Ибоя была уже мертва.

Я громко заплакал. Мать поцелуями, дядя Яношши конфетами старались утешить меня, но конфеты пахли табаком, и от этого я стал плакать еще сильнее, так как невольно вспомнил об ароматных «подушечках», которые давала мне Ибоя. Отец заставил меня выпить стакан старого вина, от которого я опять заснул и проснулся только около полудня.

Два дня спустя половина города собралась во дворе и перед домом Варга на похороны. Из окрестностей приехало много господ. Сидя верхом на заборе, я слушал прощальную речь кальвинистского священника Каллоша. Старик Каллош прекрасно говорил о бедной Ибое, которая была так же красива и скромна, как фиалка — цветок, чье имя она носила, о девушке, которая росла без матери и которую весь город любил, как мать своего ребенка. Когда Каллош закончил свою речь, певчий запел:

Прощаюсь, прощаюсь
С родным я отцом —
Мы должны быть вовремя готовы.
Дорогой отец,
Да хранит тебя бог,
Ухожу от тебя,
Ухожу далеко.
Мы должны быть вовремя готовы.

Я слышал песню до этих слов, которыми покойная Ибоя Варга прощалась с живыми, — тут я потерял сознание и упал с забора.

Восемь дней я пролежал в тяжелой нервной горячке. На девятый день я встал и случайно взглянул в зеркало — оттуда глядел на меня чужой мальчик. Голова, волосы, нос и рот у этого мальчика были как будто мои, но все же он не был похож на меня. Глаза — или, быть может, их выражение — были не такие, как у меня.

— У этого мальчика глаза старика, — очень часто слышал я с тех пор.

— Такие глаза бывают у тех, которых бог возлюбил, — крестясь, по-русински сказала бывшая моя кормилица и няня Маруся, когда через несколько дней после моего выздоровления она приехала из Сойвы в Берегсас. Маруся, которую до четырех лет я любил больше матери, теперь была у нас редким гостем, так как она жила очень далеко от нас — в Сойве. Сейчас она приехала в Берегсас за мной.

Маруся прибыла утром, а после обеда мы уже отправились в путь. В поезде, в купе второго класса, мы были одни — я и няня Маруся. Маруся гладила мою голову, а я смотрел на ее лицо, широкое и веснушчатое. В ней не было ничего красивого, но когда она смеялась, то удивительно хорошела. Для меня она была прекрасной. Когда я поглядел на няню Марусю, меня охватило желание превратиться еще раз в маленького, совсем маленького мальчика, каким я был, когда она еще жила у нас. Как будто угадав мою мысль, Маруся запела красивым, чистым альтом:

Коли я була маленька,
Колихала мене ненька.

И я опять был маленьким мальчиком, совсем, совсем маленьким, как четыре-пять лет тому назад, когда няня Маруся каждый вечер убаюкивала меня этой песней. Большую часть дороги я спал, положив голову на колени Маруси.

В семь часов вечера мы прибыли в Сойву, куда я приехал на два месяца, но где провел два года в доме дяди Филиппа и тети Эльзы.

Сойва

Хотя в дороге я спал, все же в Сойву приехал усталый. Тетя Эльза тотчас же постелила мне на широком кожаном диване в рабочем кабинете дяди Филиппа. На серой стене над диваном висели в черных рамках два гравированных на меди портрета. Пока я раздевался, дядя Филипп объяснил мне, что на одной из гравюр изображен голландский философ Спиноза, а на другой — немецкий поэт еврей Генрих Гейне. Во сне я ясно видел, как Спиноза в блестящем бальном зале целовал руки белокурой барышне Вильме Банфи, удивительно похожей на тетю Эльзу.

Утром в шесть часов тетя Эльза заставила меня встать, съесть огромный кусок хлеба с маслом и выпить два стакана сырого молока. Молоко было парное. Во дворе меня уже ждали мои двоюродные братья. Карой, сын дяди Филиппа и тети Эльзы, был моих лет, а Дёрдь, сын самого старшего брата моей матери, «американского» дяди Фердинанда, был на полгода старше нас.