Получилась примерно четвертая часть тела. Три шанса из четырех, что не убьют.

«Неужели все уже решено? Предрешено? Кому жить, кому умереть, — думал Ваня в ту ночь перед фронтом, глядя в звездное небо. — Бог, что ли, решил? — скривил он язвительно губы. — Бог не бог, а как там, у этих, у материалистов стихийных? Цепочка… Одно из другого, одно за другим. Когда-то пошло, началось и… идет. — В эту свою, возможно, последнюю ночь каждой клеточкой своего жадного до жизни тела, всем своим потрясенным до самых основ существом Ваня ощущал себя неотъемлемой частицей вселенной и никогда так остро не чувствовал свою с нею глубинную связь. — Да, да, одно из другого, одно за другим! Так и несется, так и идет! Вертится, прет колесо и — не сделаешь уже ничего. Ничего!..

Интересно, а в принципе?.. Ну хоть в принципе… В определенных пределах… Можно проследить эту связь, эту нить? Скажем, там, где завтра мы зароемся на позициях в землю? Можно ли так все учесть, предусмотреть, чтоб избежать, одолеть свою смерть? Ну хорошо, — уняв минутную дрожь, нетерпение, Ваня постарался рассуждать поспокойнее, — рядом учтешь, а дальше? Во втором эшелоне, в третьем? Как этих немцев учтешь? А они ведь не дремлют, свою нить плетут: из дальнобойных орудий как фуганут или начнут с самолетов скидывать бомбы, и точнехонько в нашу пушку, в расчет. Как все это учтешь? Нет, человеческий ум не в состоянии все это учесть. Не учтешь. И конец тебе. Вот и ответ».

С самонадеянностью юности Ваня тогда припомнил даже то немногое, что знал о теории вероятности — по книгам отца, по его спорам с коллегами и друзьями, — нельзя ли с ее помощью предугадать, ждет его смерть или нет. Хотя бы только предугадать! Но тут же сам над собой и посмеялся.

Так в ту ночь Ваня и не решил ничего, не заснул.

* * *

А утром, как только поднялся над степью и стал пригревать людей и песок солнечный шар, круче пошла под свежим бризом волна, с одинокого скифского кургана рассыпались звуки трубы. И полк, до того, казалось, крепко спавший, сразу восстал ото сна и загалдел, задвигался, запылил. Солдаты хлынули в степь, потом отхлынули к морю, а там и достали кисеты. Степь зачадила махрой. Ждали любимый сигнал: «Бери ложку, бери бак», а труба разразилась другим: «Общий сбор». Роты стекались к кургану, выстраивались буквой «П»- просветом к морю. Последними втиснулись в строй батарейцы. И замерли, увидев то, что до этого было от них скрыто. В просвете, у самой воды, там, где накат гладил прибрежный песок, стоял одинокий солдат. Стоял он без пояса, без сапог, босой, штаны на нем висели мешком. Он и сам был как порожний мешок: обвис, руки болтались плетьми, пустыми глазами уставился тупо в пространство.

Рядом с ним темнела сырая песчаная куча. Из-под нее торчала лопата — до блеска натертый черенок.

Ваня не видел, что было за кучей, но только взглянул на нее, на солдата и угадал, что там, за кучей песка. «Кто ее рыл? — Рядом с солдатом никого не было. — Неужели сам для себя? Да как это можно?»- восстало в Ване все против этого. Выступил пот. Он побледнел. Потянулся вперед.

Теперь все хотелось узнать: кто он и что он наделал? За что его так? Хотел узнать у стоящих с ним рядом бойцов. Оглянулся. Но по лицам прочел, что никто, как и он, ничего покуда не знает.

К солдату спешил командир, похоже, штабной, с кожаной папкой под мышкой, с планшеткой на ремешке, в новенькой форме, с новенькой кобурой. Он что-то приказал солдату, когда подошел, но тот продолжал стоять.

«Неужели, — стучало у Вани в висках, — господи, неужели нельзя ничего изменить? Да упади же ты… упади на колени! Плачь, кайся, проси! Виноват?.. Конечно, наверное, виноват, раз уж так… Проси, коли уж согрешил. Повинись, поклянись. Свои же кругом. Свои, не враги же. Ну, совсем, конечно, не простят. Наверняка не простят. Не все прощается. А вот поклянешься исправить, что сотворил… Искупить… Поверят… Глядишь, и смягчат. Да, могут, могут смягчить. По крайней мере, не расстреляют, — всем своим юным, враждебным всякому тлену существом страстно верил Ванечка в это. — Ну, пошлют в штрафники. В самое пекло. Пускай! Там, говорят, до первой крови. Все-таки лучше, чем казнь. Вдруг не убьют. А убьют… В бою же, от вражьей руки. Не от своих!» Но солдат омертвело молчал. А у Вани ныло и ныло одно: «Ну, давай же, давай! Да почему же ты?.. Да про си же, проси! А я бы?.. Как я? Я бы просил? — Ваня в тот судный час все примерял к себе. — Как это можно? А? Как? Умирать от своих. По их приговору. Виноватым перед своими. — Ване стало тошно. Как ни боролся, все сильнее накатывали слабость и дрожь. — Ой, не дай бог… Не дай, чтоб и со мной когда-нибудь так. Только не это! Нет, нет! Только не так!»

Все внимание Вани было занято осужденным, и он только потом заметил, что туда, к распорядителю, шел еще один, тоже в новенькой форме, только очень высокий, осанистый, почти великан.

Завидев подходившего, штабной рванулся ему навстречу, отдал честь и что-то отрывисто доложил. Могучий и рослый, нависнув горой над невысоким и шустрым распорядителем, принял доклад и потребовал папку к себе.

Солдат оживился и весь так и потянулся к нему, по всему сразу видать, здесь, в полку, самому главному. Ваня решил, что вот теперь-то он бросится к комполка, будет просить его и тот… Тот, конечно, выслушает и как-то все по-иному, по-новому повернет.

«А как же иначе? Он же… Что, не такой он, как и все, человек? Что ему, хочется этого?.. Приказ такой сверху. Есть такой; Да и присяга… Как там, в присяге?.. — пытался вспомнить Ваня. — И если… если нарушу… пусть тогда покарает меня…»- Ваня не помнил сейчас, в каком порядке и какие точно шли там дальше слова о презрении народа, о каре смертельной, но они были в присяге. Были! И не денешься никуда. И Ваня клятву давал перед знаменем, перед строем, и этот… Все давали. И комполка, и этот штабист — все обязаны были поддерживать ее, клятвы, присяги, непререкаемый авторитет, следить за честью воина и полка, за неукоснительной их дисциплиной. Да, презрение, воля народа… Все так… Но… Ване показалось, что испеченное солнцем, как пережаренный блин, круглое и плоское лицо комполка, суровое и жесткое, беспокойно и нервно подергивалось. Он несколько раз непроизвольно вскидывал к горлу и опускал правую, свободную от папки руку, возбужденно оттягивал ворот туго сидевшей на нем гимнастерки, как-то неудобно — то вправо, то влево — покашивал головой.

— Пивень, батя наш, комполка. Наша верховная власть, — услышал Ваня подле себя приглушенный шепот Голоколосского. — Суд и закон наш, жизнь или смерть, — Вздул он ноздри тонкого длинного носа. — Так что мотайте на ус.

— По-о-олк! — чтобы слышали все, не крикнул — рявкнул в это время штабной, привскочил на носках. — Сми-и-ирр-на!

Солдат, как говорилось в приказе, был дезертиром.

Ваня вовсю пялил глаза на настоящего, живого дезертира. Прежде только слышал, читал о них. За неимением собственного опыта было это для него одним из многих книжных понятий, некой абстракцией: война, фронт, расстрел, ну и дезертир. А тут… вот он… не понятие, не абстракция — живой человек. Позади, вот до этой черты- своя судьба, своя жизнь, а впереди…