Рябинин усмехнулся — показать бы это следствие в кино. Ни убийцы, ни оружия, ни трупа, ни погони… Вместо них буханки хлеба, тесто, агрегаты; а потом будут экспертизы, ревизии, бухгалтерские документы… И смотреть бы не стали, ибо зритель приучен к однозначному преступнику, страшному и противному, как семь смертных грехов.

Преступников делил он на три вида.

Первые, самые многочисленные, были глубоко аморальными личностями, которые долго шли к естественному концу — нарушению закона, — преступники в истинном понятии этого слова.

Вторые, как бы случайные преступники, встречались значительно реже: неосторожность, мимолётная вспышка гнева, наезды, превышение необходимой обороны…

И совсем уж редко вступали в противоречие с законом те незаурядные личности, которые не нарушали мораль, а не укладывались в её рамки — может быть, два-три дела он провёл за все годы работы.

Рябинин и раньше знал об уязвимости своей самодельной классификации, но теперь вдруг обнаружил, что тот преступник, который жёг и выбрасывал хлеб, не ложится ни в один из её видов. Правда, водитель Башаев был человеком аморальным, но ведь не он же главный преступник.

Рябинин остановился у двери с табличкой «технолог» — надо допросить её и механика…

Она испугалась, будто следователь пришёл её арестовать. Глаза смотрели с молчаливым упрёком, колобковые щёки задрожали, а руки начали суетиться по столу, по разложенным бумагам. Увидев бланк протокола допроса, она почти вскрикнула:

— А при чём тут я?

— Всех буду допрашивать…

— Господи…

После анкетных вопросов она вроде бы успокоилась. Видимо, успокаивал и уютный кабинетик, какими кажутся все маленькие комнаты, да ещё горячие батареи, да скраденный гул агрегатов, да хлебный запах, пропитавший тут вроде бы каждую стенку… И Рябинин разомлел. Или на этом заводе всё успокаивает и всё убаюкивает?

— Анна Евгеньевна, что вы скажете о том вредителе?

— Ничего не скажу, — мгновенно ответила она.

— Почему? Не хотите?

— Да не видела я никакого вредителя.

— А механик вот говорит…

— Вот пусть и скажет, где он его видел.

— Но ведь он приводит факты.

— На каждом большом предприятии такие факты случаются.

— Значит, во вредительство вы не верите…

Рябинин записал в протокол. Она по-заячьи скосила глаза на жидкие строчки.

— Анна Евгеньевна, а хлеб часто горит?

— Бывает, — нехотя выдавила она.

— Сколько вы знаете случаев?

— Я не считала.

— В каких документах это отражается?

— Не знаю.

Их разделял лишь стол, но ему казалось, что они стоят на разных льдинах и полынья меж ними всё растёт и растёт. Он понимал эту округлую женщину — сор из избы. Технолог, ответственное лицо, свой завод, ей работать с людьми… Взять да и выложить следователю — и про этих людей, и про завод, и про начальство, и в конечном счёте про себя? Нужно мужество. Ну, хотя бы сила характера. Он её понимал. Вот только кто его поймёт?

— Странно… Вы же, как технолог, отвечаете за качество хлеба.

— Да, за негорелый.

— А за горелый?

— Кто жжёт, тот пусть и отвечает.

— А кто жжёт?

— Знаете же, кто. Механизмы.

— Вы так говорите, будто вас это совершенно не касается.

— За механизмы отвечает механик.

— А вы, значит, ни при чём? — разозлился Рябинин.

Она поправила волосы, бросила руки на колени и глянула на следователя; словно его тут не было, а вот влетел через форточку, как Карлсон с крыши. Они тихо смотрели друг на друга: она изумлённо, он — зло. Но злость ему не помощница.

— Анна Евгеньевна, когда горел хлеб, директор был на заводе?

— Все были на заводе…

— Кроме механика, разумеется?

— И механик был.

— Ну, а почему всё-таки горелый хлеб не перерабатывали?

— Нет у нас для этого возможностей, дефицит рабочих…

Рябинин писал протокол так, словно ему что-то мешало. Он вскидывал голову и смотрел на технолога — что она утаила? Чего он не понял? Отдалённое беспокойство, такое отдалённое, что он никак не мог высветить его в своём сознании, пришло внезапно, и он уж знал — надолго. Что-то она сказала очень важное…

— Говорила я Юре, что беды не миновать, — вздохнула она, словно забыв про следователя.

— Какому Юре?

— Директору.

— Юре?

— Ох, извините… Он мой муж.


Есть такое изречение, которое стало чуть не пословицей: «Понять — значит простить». Оно не для следователя. Понять — да, но простить…

Техника, нет рабочих, нет запасных частей, меняется напряжение… Я пойму их. Но как можно простить русского человека, выросшего на хлебе, как простить того, в генах которого вкус этого хлеба, может быть, отложил свой невидимый виток?

Понять — значит простить. Нет, понять и наказать.


Рябинин намеревался допросить механика, но Петельников уговорил прерваться на обед, благо машина у них была. По дороге выяснилось, что инспектор уже наелся калачей и напился чаю. А потом, подъезжая к прокуратуре, он прямо сказал, что убывает в райотдел заниматься своими делами. Разгорячённые спором и окроплённые дождём — намочил, пока садились в машину и пока выходили, — шумно ввалились они в рябининский кабинетик.

— Только время зря убили, — бросил Петельников, стаскивая плащ.

— Почему зря?

— Нет же состава преступления?

— Погубили машину хлеба — и нет состава?

— А какой? Кражи нет.

— Надо подумать. Халатность, порча государственного имущества, злоупотребление служебным положением…

— Сергей, да тонна хлеба, тысяча килограммов, по четырнадцать копеек, стоит сто сорок рублей… Посадишь двоих человек на скамью подсудимых за сто сорок рублей? Не за кражу!

— Хлеб нельзя оценивать деньгами.

— Почему же?

— Потому что хлеб.

Петельников усмехнулся этому необъясняющему объяснению и подсел к паровой батарее ловить слабое тепло.

— Сергей, у тебя к хлебу религиозное отношение. Человек тысячелетиями зависел от хлеба, и эта зависимость отложилась у него в генах. Вот и молится.

Рябинин не умел спорить об очевидном — у него не находилось ни слов, ни пылу. Известную мысль о том, что в спорах рождается истина, наверняка придумал ироничный человек; все споры, в которых беспрерывно кипел Рябинин, рождали только новые загадки для новых споров. Но хлеб не имел никаких загадок — человечество за тысячи лет все их разгадало, и он стал простым и необходимым, как правда.