Сейчас, усевшись за свой резной стол, он открыл папку.

Сверху лежало письмо от матери. Не читая, он положил его в стол. Опять, наверное, сплетни — пересуды об Алисе. Все точно сговорились терзать его. Что плохого она всем им сделала? Что плохого в том, что они любят друг друга и во всем хотят помочь друг другу, ведь оба они самим богом помазаны на престол? Она умная, все понимающая женщина, безмерно любит Россию и хочет ей только добра. Наконец, она единственный человек, которому он верит до конца и может доверить самые сокровенные мысли, зная, что они встретят понимание и поддержку. Они все хотят отнять ее у него. Дело дошло до мерзкой клеветы, ее имя треплют в грязных петербургских подворотнях, будто речь идет не о царице, а о какой-нибудь прачке. И здесь та же цель — разрушить их счастливое согласие. Для этого придумываются и отвратительные истории про нее и Друга. Все они прекрасно понимают, что Григорий являет собой божью и народную мудрость. Именно это и пугает всех мерзавцев, кому не дорог трон, не дорога Россия. О, как была права жена, когда еще давно просила его проявить решительность, ударить кулаком по столу, напомнить всем, что он самодержец российский! Да, так он и сделает, и будет безжалостен к этой своре бездомных собак, пусть только кончится проклятая война.

Николай с болью сердца думает о том, как тяжело царице переносить все это одной там, в царскосельском дворце, окруженной неверными, лживыми людьми. Он обязан сделать все, чтобы она не чувствовала себя одинокой.

Николай отодвинул от себя папку, достал из стола лист бумаги с короной и вензелем…

«Моя возлюбленная!

От всего сердца благодарю тебя за твое милое письмо… — писал он четким, чуть наклонным почерком. — Самое горячее спасибо за всю твою любовь и ласки за эти шесть дней, что мы провели вместе. Если б только ты знала, как это поддерживает меня и как вознаграждает меня за мою работу, ответственность, тревоги и пр.!.. Право, не знаю, как бы я выдержал все это, если бы богу не было угодно дать мне тебя в жены и друзья… Вчера после того, как мы расстались, я принимал толстого Хвостова — в течение полутора часов. Мы хорошо и основательно потолковали. После чаю я взял эту книгу — «Девушка-миллионер»— и много читал. Чрезвычайно интересно и успокаивает мозг… Я спал плохо или, вернее, очень мало, потому что не могу заснуть, ноги у меня так мерзли, что я наконец залез с головой под простыни и таким образом согрел край постели — в конце концов это помогло!.. Прибыв сюда нынче утром, я застал такую же холодную погоду, как дома, — 10 град. Теперь холод меньше, нет ветра, масса снегу. После длинного доклада — обычный завтрак со всеми иностранцами… Благослови бог тебя, моя душка, и дорогих детей! Навеки, мое дорогое Солнышко, твой старый муженек Ники…» Приказав адъютанту отправить письмо, Николай почувствовал облегчение — вроде потолковал с женой, утешил ее своей любовью. Он взял со стола недочитанный роман «Девушка-миллионер» и направился в спальню, предвкушая удовольствие узнать, как развиваются дальше любовные приключения симпатичной героини этого английского бульварного романа…

Когда царь, улегшись на кушетке, с упоением читал роман о веселых приключениях авантюристки, английский генерал Вильямс и его французский коллега де Лягиш прогуливались по снежной дороге возле дома, где они жили. Разговаривали неторопливо. Подолгу молчали, прислушиваясь, как морозно скрипел снег у них под ногами.

— Что он привез из царскосельской спальни… что? — спросил Вильямс, придерживая рукой поднятый меховой воротник шинели.

— От разговора с вами он явно уклонился, — заметил Лягиш, потирая рукой стывшее ухо.

— Она должна была призвать его к решительности, — развивал свою мысль англичанин.

— Что-то незаметно, — сказал француз, пытаясь закрыть уши коротким воротником. — Удивительно его непостоянство в мыслях. Я помню, как год назад он сказал мне, что Дума — это не больше как клапан, с помощью которого он будет искусно выпускать пар из котла. А перед этой поездкой на фронт он уже сказал мне, что Дума — это навязанное России проклятье.

Молчание. Скрипит снег. Где-то далеко-далеко вскрикнул паровоз. У одинокой сосны они повернули обратно.

— А что, собственно, Дума? — остановился Лягиш. — Там в резких речах, которые его пугают, выражается желание, чтобы Россия воевала лучше. Этого, надеюсь, хочет и он, хотим и мы.

— Под обстрелом Думы находится он, верховный главнокомандующий, а это опасно. — Генерал Вильямс, чуть пройдя вперед, тоже остановился и смотрел, как медленно падал снег. — Быокенен был прав — взяв на себя войну, царь связал себя по рукам и ногам, не учел, что главное раздражение страны от хода войны.

— А по-моему, наоборот, — возразил Лягиш, зябко постукивая ногой о ногу. — Это как раз дает ему право, исходя из интересов войны, решительно навести порядок в Петрограде.

— Но где ему взять решительность? — наклонился к французу Вильяме— Помните, с какой гордостью он однажды рассказывал, как крестьянин назвал его «наш добрый и тихий царь-государь»?

Лягиш промолчал, и они пошли дальше. Слушали скрип снега под ногами… Вильяме шагал выпрямившись, твердо ставя ноги. Лягишу было холодно в его обычно короткой шинели и легком картузе, он частил шаги, подергивал плечами, закрывая рукой то одно ухо, то другое.

У них нелегкое положение и слишком велика ответственность, ибо они знают, что поставлено их странами на карту этой войны. Генералу Вильямсу, когда он уезжал в Россию, военный министр Китченер сказал, что в этой войне решается, будем ли мы иметь право продолжать петь «Правь, Британия!» или мы должны будем забыть наш гимн… Для Франции сильная Германия — угроза непосредственная и смертельная, без устранения которой немыслимо будущее государства. Так что у Вильямса и Лягиша в их работе при Главной Ставке задача была одна, и они действовали дружно, помогали друг другу и даже обменивались информацией. И сейчас у них одна общая тревога — они установили, что на военные усилия России, на ее решимость вести активную войну все большее давление оказывает нечто для них необъяснимое, но очень опасное — положение в стране и Петрограде. Однако полного представления о катастрофическом положении страны они не имели и думали, что всесильный русский монарх способен навести порядок, ему бы только решительности побольше. По-видимому, так думали и в Лондоне и в Париже и требовали от своих агентов узнать позицию царя… Не так-то легко это сделать — вот сейчас он вернулся в Ставку, побывав и в армии, и в Царском Селе. С чем он вернулся? От разговора с Вильямсом, даже мимолетного, он явно уклонился. А Лягишу он рассказал такое… невозможно поверить.

Вильяме повернулся к шагавшему рядом французскому коллеге:

— Так что он вам все-таки сказал?

Под седыми, аккуратно подстриженными, побелевшими от инея усами маркиза шевельнулась улыбка:

— Не поверили? Сам потрясен. Но факт. Он сказал мне буквально следующее: «Единственное приятное воспоминание о днях, проведенных в Царском Селе, это три вороны, которых я застрелил в дворцовом парке…»

— Невероятно! — Вильяме остановился, смотрел прямо перед собой в снежную мглу.

— Между тем факт, — топчась на месте, продолжал Лягиш. — Действительно же Россия — это особая страна, здесь все не так, как представляется европейцу.

— Самое страшное, что он со своими воронами может оказаться в таких обстоятельствах, когда единственным спасением для него станет только сепаратный мир с Германией. Вы думали об этом? — спросил Вильяме, продолжая смотреть вперед.

— Вы считаете реальностью существование в Петрограде пронемецкой партии? — перестав топтаться, спросил Лягиш. Он подумал в эту минуту, что еще сегодня сообщит в Париж об опасении английского коллеги.

— Партии вряд ли, — ответил Вильяме и пошел дальше. — Но круг влиятельных лиц, пуповиной связанных с Германией, есть, и они не спят. И наконец, в Петрограде и возле царского дворца есть просто немецкие агенты. Не могут не быть. И для них создавшаяся сейчас обстановка максимально благоприятна.