Эффектная, конечно, вещь, но следует опять же сказать о композиционных ее недостатках. К финалу читатель, зная о странном завещании миссис Форд, уже забыл о ней самой. Та единственная сцена в начале романа, где она появляется, недостаточно акцентирована, читатель не держит ее в уме. Теперь, конечно, он понимает, что мать не любила дочь – видела в ней сексуальную соперницу и делала круги над ее молодыми людьми. Что она, а не Вероника есть монстр. Но, повторяю, всё это надо вспоминать в некоем усилии памяти, это не сразу же озаряет. Впрочем, может быть, тут нужно вспомнить другое: длинные размышления Энтони об особенностях памяти и увидеть в такой ослабленной композиции не минус автора, а опять же прием. Читатель должен оказаться в ситуации героя – вспоминать то, что забыл. Что-то вроде этого было в ''Попугае Флобера'', когда оказалось, что о  жизни Флобера рассказывает его герой – современный Шарль Бовари. Это, конечно, головной трюк, нарочитая выдумка, – но это и есть постмодернизм в действии: игра не с сюжетом повествования, а с самой его формой. Вторичность сюжета при первичности  самой установки на сочинение. Отбрасывание иллюзорности традиционного, так называемого реалистического искусства. Но знающий читатель вспомнит Стерна в трактовках Шкловского, и тогда окажется, что постмодернизм совсем не новинка, а нечто, так сказать, вечно живое.


Повторю уже сказанное: ''Попугай Флобера'' мне нравится больше, но в мастерстве и тонкости нельзя отказать и этой вещи Барнса. И никаких премий на него не жалко.


Source URL: http://www.svoboda.org/content/transcript/24400259.html


* * *



Ломоносов и Франклин: сравнительные жизнеописания


Александр Генис:  300-летие великого просветителя Ломоносова с должной пышностью отметили не только в России. Он ведь принадлежал к той космополитической эпохе, когда ученые всех стран говорили на одном языке и походили друг на друга, ибо принадлежали, так сказать, к одному психологическому типу. Именно это обстоятельство позволяет нам отметить годовщину Ломоносова, поместив его в американский контекст.


Чтобы провести этот эксперимент,  я пригласил  в нашу студию Бориса Парамонова.

Борис Парамонов: Должен сказать, Александр Александрович, что с Ломоносовым у меня связаны не совсем приятные воспоминания. Когда я работал на кафедре истории философии в ЛГУ, то был там, среди прочих, курс истории русской философии. Я его читал только вечерникам, на дневном отделении его вел наш завкафедрой. Мне же на дневном было поручено вести семинары.  И вот это было для меня мукой – очень уж программа семинаров мне не нравилась. Бердяева и Владимира Соловьева не преподавали, а нужно было говорить, допустим, о Чернышевском, при этом всячески его нахваливая. Интересно можно сказать о Бакунине или о Михайловском, не говоря уже о Толстом и Достоевском, которые были включены в курс русской философии, и правильно. Но о Чернышевском  или там Радищеве – увольте. Я, правда, однажды не выдержал и подробно рассказал вечерникам о трактовке Чернышевского в романе Набокова ''Дар''.  И был еще в программе семинаров Ломоносов, по поводу которого надо было говорить о естественнонаучном материализме. Это была для меня мука. При этом сам Ломоносов мне скорее нравится. Например, его стихи.  Да, еще требовалось говорить о его атеизме, и тут ничего другого не оставалось, как цитировать срамную ''Оду бороде'':

''Дорога предорогая,


Жаль, что ты не крещена


И что тела часть срамная


Тем тебе предпочтена''.

В общем,  и смех, и грех.

Александр Генис: Мне у Ломоносова как раз очень нравятся ''научные'' стихи.

Неправо о вещах те думают, Шувалов,


Которые Стекло чтут ниже Минералов,


Приманчивым лучем блистающих в глаза:


Не меньше польза в нем, не меньше в нем краса.

Это - такой русский Лукреций: о природе вещей величественными стихами.


И еще  у Ломоносова мне близка теория трех штилей, которую мы употребили на практике, когда работали в ''Новом Американце''. Тогда даже в эмиграции царил официоз, пусть антисоветский, а в приватном общении – фамильярный стиль, то есть, с матом. Вот мы, вслед за Ломоносовым, и вводили третий, средний штиль: язык дружеского общения.

Борис Парамонов: А мне нравится как раз высокий штиль, например Ода на восшествие на престол Елизаветы  Петровны:

Царей и царств земных отрада,



Возлюбленная тишина,



Блаженство сел, градов ограда,



Коль ты полезна и красна!



Вокруг тебя цветы пестреют



И класы на полях желтеют;



Сокровищ полны корабли



Дерзают в море за тобою;



Ты сыплешь щедрою рукою



Свое богатство по земли.

Тут нужно именно ''сел'' говорить, а не ''сёл''. И ''класы'', то есть ''колосья'', очень мне нравятся, и ''земли'' вместо ''земле''. И ''коль'' вместо ''сколь''. Сама эта архаика в наши дни приобретает самостоятельное эстетическое измерение: стихи, как скажут наиболее тонкие знатоки, должны быть не очень понятны или, по крайней мере, не сразу понятны. Тем самым задерживается внимание читателя, и стихи приобретают потребную напряженность, ощутимость.

Александр Генис:  Однако, Борис Михайлович, я пригласил Вас поговорить  не просто о Ломоносове, а о Ломоносове в американском контексте.


Борис Парамонов: В Америке говорить о Ломоносове мне, понятно, не приходилось. Вот и сейчас хочется скорее поговорить не о Ломоносове, а о его американской как бы параллели. Это, конечно, Бенджамин Франклин, в общем и целом современник Ломоносова, годы его жизни 1706 – 1790.  А Ломоносова 1711 – 1765. Американец прожил 84 года, а русский гений 53. Уже одно это наводит на некоторые размышления.


Франклин  относится к числу отцов-основателей Американской республики, он участвовал в написании Декларации Независимости, а также работал в Конституционном собрании в Филадельфии в 1787 году – в возрасте уже 81-го года. Он сохранял работоспособность и энергию до конца дней, уже перед самой смертью был первым послом революционной Америки во Франции, приехав туда незадолго до Великой революции. Это ведь он сказал знаменитую фразу: ''Са ира!'' – когда французы спросили его о перспективах революции. Это значит примерно ''дело пойдет''. И эти слова включены в тогдашнюю революционную песню – не менее, пожалуй, знаменитую, чем ''Марсельеза''. Это и в наши дни живая песня, ее еще пела Эдит Пиаф.


Франклин был по профессии печатник, типограф, в Филадельфии у него была своя типография. И естественно, что он обратился к книгопечатному делу в самом широком смысле. Он организовал первую в Америке общественную библиотеку. Выпускал газету – ''Пенсильванскую Газету''. Еще – первую в Америке добровольную пожарную команду.

Александр Генис:  Как бывшего пожарного, меня особенно интересует этот сюжет. В ''Автобиографии'' Франклин пишет: ''По нашему договору каждый обязывался держать наготове определенное количество кожаных ведер, и еще мы договорились встречаться раз в месяц и вместе проводить вечер, обмениваясь мнениями на ту же тему''. Так вот, этот обычай жив до сих пор. В нашем городке пожарные составляют элитный клуб, куда меня ввел мой автомеханик Том (за то, что я отучил его разбавлять водку). К Рождеству пожарное депо — самое красивое здание  — расцвечивается лампочками, две надраенные пожарные машины (одна, понятно, пунцовая, но другая — оранжевая) выезжают на парад, и весь город — обе наши улицы — хлопают героям в блестящих касках, увитых хвойными ветками. В остальные дни пожарные собираются по вечерам, играют в карты, сплетничают и ждут случая отличиться. Такие патриархальные сценки украшают и развлекают всю страну, которая, в сущности, и основана была частным образом — как дружеский кружок единомышленников-пилигримов.