— Николаич, ты чо? Часом не спятил?

Фаянсов ему обрадовался, как ниспосланному с небес сюрпризу:

— Валентин!? Ты вовремя пришёл! Заходи, услышишь первым. Я сочиняю балладу. Понял? — и, не дожидаясь согласия, схватил его за руку, потащил через порог.

— Какой ты смешной. Забыл, что ночь? Все спят, Николаич!

С той же глупой улыбкой Валька осторожно, а вдруг укусит, высвободил локоть.

Вот это — конфликт! — ему была ни к чему, он отпустил Скопцова, и будь его творческий жар ниже хотя бы на градус, балладе тут бы и пришёл конец. Однако вдохновение клокотало в груди Фаянсова, точно в недрах солнца, брызгая искрами слов, исторгая протуберанцы куплетов. Не совладав с этой мощью, он обещал «тсс… петь тише мухи» и снова взял в руки балладу. «Не души ты меня, не дави пуповина», — пропел он рефрен теперь почти беззвучным шёпотом.

Он не заметил, как пролетела ночь. Темень за окном постепенно бледнела, будто её разводили водой. Но к рассвету собранная по крохам баллада обрела завершённый вид. Фаянсов разделся, лёг в постель и долго не мог заснуть, возбуждённо вспоминал лучшие строки. Спал он, может, час, может два, да зато ни разу не открыв глаз. Обычно сны его были полны тревог. За ним кто-то крался, что-то падало сверху, под ногами разверзалась пустота, Пётр Николаевич опрометью выскакивал из сна и, приподняв голову, вслушивался, нюхая: не трясёт ли землю, не горит ли дом? И сейчас приснился сон, да теперь не страшный, но какой-то дурацкий. Будто бы стоит он, Фаянсов, в зелёном поле, среди ромашек и травы, а над ним реют, медленно снижаясь, два оранжевых шара, каждый размером с трёхэтажный дом. «Между прочим, Пётр Николаевич, это не шары, а груди нашей несравненной Эвридики», — лукаво говорит откуда-то взявшийся Карасёв. Шары тем временем опускаются на траву, из них, точно семечки из переспелых арбузов, с гомоном выбегают тучи весёлых детишек. Самой Эвридики не видно, но он, Фаянсов, тоже знает, что это её груди, и с идиотским хихиканьем и ужимками Карасёву отвечает: «Меня сей бюст когда-нибудь сведёт с ума».

И всё же встал Фаянсов на удивление бодрым. Позволил расслабить вожжи, в которых держал себя, быстрее, не столь уж тщательно, прожевал невкусный завтрак из двух варёных яиц, а войдя по забывчивости под плафон, на этот раз не явил прежнего беспокойства, как бы уже получил гарантийный талон на год беспечного житья.

Надев свой единственный выходной костюм, Фаянсов взял балалайку за тонкую длинную шею, открыл дверь и едва не ударил по лбу Скопцова.

— Я к тебе. Три рубля отдам в зарплату. Потерпи. Зато сейчас дарю гениальную мысль. За так, — расщедрился Валька и теперь уже сам затолкал Фаянсова назад, в квартиру, и вошёл следом за ним.

— Мне на службу, — запротестовал Фаянсов, несколько растерявшись от такого напора.

— Какая там служба! Дом весь на бровях! Ты никому не дал спать. Требуют крови! — предупредил Валька, глядя куда-то вбок.

И заволновавшийся было Пётр Николаевич понял, что сосед лжёт. У Вальки ещё в первом классе обнаружилось необычное свойство: когда он врал, с его глазами что-то происходило, они становились косыми, зрачки съезжались к носу.

— Но я придумал, как тебя спасти. Сосед я тебе иль не сосед? — И Валька заговорщицки подмигнул. — Шьём это дело змее Ивановой! Скажем так: напилась и прочие шуры-муры и устроила грандиозный бордель. Одна с тремя мужиками. С базара торгаши. Ну как? Годится?

— Спасибо. Но за свои поступки я отвечу сам, — твёрдо отказался Фаянсов.

— Ну смотри. Было бы предложено. И на хрен тебе балалайка, — сказал он, не зная, чем уесть Фаянсова, а потому вовсе скис и, зевая, поплёлся к себе.

Выйдя на улицу, Пётр Николаевич было повернул обратно в подъезд, да опоздал с этим манёвром, вдова Иванова успела удержать его за рукав.

— Слыхали? — спросила она, чему-то радуясь. — Скопцов всю ночь распевал пьяные песни. Глаз не могла сомкнуть. И вы тому свидетель. Теперь, будьте любезны, не отирайтесь.

— Пел не Скопцов, пел я. И не пьяные песни, а свою балладу, — и Фаянсов продемонстрировал музыкальный инструмент. — Так что виновный перед вами. Можете казнить. Но, думаю, вы меня охотно простите, когда послушаете в моём же, разумеется, эксклюзивном исполнении.

Ошеломив соседку, Фаянсов воспользовался этим и улизнул.

В проходной в этот день дежурил добрый пожилой вахтёр. Он не стал придираться, требовать документы, только спросил:

— Ваша фамилия Фаянсов?

— Фаянсов. А что? — насторожился Пётр Николаевич, всех, кто проверяет бумаги, он считал потенциально опасными людьми. И добровольно вытащил пропуск.

— Не надо. Я борюсь со склерозом, тренирую память. И, как видите, запомнил, — удовлетворённо ответил вахтёр. — Так вот, товарищ Фаянсов, не сочтите за труд, передайте режиссёру Карасёву, мол, тут к нему пришли.

Лишь теперь Фаянсов заметил сидевшего у стены мужчину. Его асимметричное лицо с кривым ухмыляющимся ртом казалось знакомым. Где-то он видел этого человека и, может, совсем недавно. Но где?

— Здрасте, — видно, с несмываемой усмешкой приветствовал его знакомый незнакомец. — Фаянсов-то, оказывается, вы сами? Те-те-те! Тогда с благополучным воскресением!

— Сегодня вторник, — поправил вахтёр.

— Для кого вторник, а для нас воскресение, — загадочно возразил асимметричный и, привстав, раскинул по стене руки, изобразил распятого Христа.

Фаянсов вспомнил вчерашний обед и свою неудачную попытку распустить слух.

— Почему, интересно, у вас воскресенье, когда у всех, как положено, вторник? — нахмурился вахтёр.

— Потому что у нас по старому стилю. Да ты, дядя, не подумай чего такого. Мы ради смеха, весёлые люди. Верно? — обратился асимметричный к Фаянсову за поддержкой.

— Я пошутил. Неудачно, — смущённо подтвердил Фаянсов.

— Раз неудачно, тогда забыли. А ты, Фаянсов, будь другом, шепни Карасёву: дескать, принесли шнур, какой он просил. — И асимметричный показал из кармана хвост белого шнура.

Теперь и сам, посмеиваясь над этой забавной встречей, Фаянсов прошёл в студийный корпус и тут же увидел идущего через вестибюль Карасёва.

— Реквизит? Для кого? — спросил режиссёр, бросив пристальный взгляд на балалайку.

— Для молодёжного шоу, — как-то вдруг солгал Фаянсов.

Не то чтобы застеснялся в последний момент — чего уж теперь стесняться, если сам бросил вызов судьбе. Но от Карасёва исходила ещё не совсем ясная опасность, он не был тем первым человеком, кому хотелось бы открыться в своём новом амплуа. Он был для этого случая человеком последним.

Фаянсов передал Карасёву весть из проходной. Режиссёр как бы в благодарность попросил взаймы сто рублей.

— Придётся отдать этому жулику за его паршивый товар, — сказал он, пряча деньги в карман. — Но если бы вы знали, зачем мне шнур, не дали бы и копейки. Но вы в неведении, и я получил всю сотню. Долг свой получите из моего наследства. Если что оставлю. Ладно, не пугайтесь, в зарплату верну. — Он сатанински подмигнул и отправился в проходную.

«Ну и баламут», — подумал Фаянсов. Впрочем, ему собственных дел хватало по горло.

«С чего начать? Вернее, с кого?» — спросил он себя и, просеяв имена тех, с кем его сводила работа, нашёл, что проще ему будет с Эвридикой. Добрая, компанейская душа.

Она нашлась в монтажной, прокручивала через крошечный экран куски старой киноплёнки. Ей помогала совсем ещё юная ученица монтажёра, тихая беленькая девушка, не попавшая после школы в кинематографический институт.

При виде Эвридики Фаянсов вспомнил нынешний нелепый сон и смущённо заалел, хотя и был ни при чём, не он заказывал это ночное видение, оно явилось само. Но, к счастью, Эвридика не ведала о тех фокусах, которые ей пришлось демонстрировать в чужом, к тому же мужском, сне.

— Нашёл? — спросила Эвридика, не отрываясь от экрана.

— Что? — не понял Фаянсов.

— Выйди! — приказала беленькой Эвридика.

— Пусть остаётся, я ничего не скрываю, — сказал Пётр Николаевич. — И даже лучше, если будет больше народа. Что я должен найти?

— Ну… Женщину, — вполголоса и косясь на стоявшую рядом помощницу напомнила Эвридика.

— Я и не искал. Зачем? — беззаботно признался Фаянсов. — Я пришёл, чтобы спеть тебе свою новую, а если честно, первую балладу.

И спохватился, сообразив, что выразился не совсем удачно, более того, рискованно. Но уже было поздно. Эвридика в мгновение проделала массу операций: сначала бросила своей помощнице торжествующий взгляд, каким одаривают соперниц, потом лукаво стрельнула глазами в его сторону, подровняла мизинцем помаду в углах губ, свела на куртке «молнию» у горла, пряча огромный бюст. Развернулась на крутящемся табурете к нему лицом и только после этого произнесла: