Распрощавшись с асимметричным, ударив с ним по рукам, Карасёв зарыскал взглядом по залу — высматривал кого-то.

— Лев Кузьмич, идите к нам! — позвала Эвридика.

Но Карасёв направился к нему, Фаянсову, не сводя глаз, точно держа на прицеле. Пётр Николаевич тоже не удержался и, когда режиссёр подошёл к столу, взглянул на его ноги. С ними всё было в порядке. Прежние карасёвские разбитые туфли, только теперь чистые и смазанные чёрной воняющей ваксой, вернулись на свои привычные места.

— Постаралась, Эвридика, — оправдываясь, пояснил Карасёв. — И откуда она только узнала? Уж не от вас ли? Ну ладно, всё равно бы разнюхала, где и что к чему. Добрый, в общем-то, она человечек, — сказан он, усаживаясь напротив Фаянсова. — Ей бы возиться с кучей детей, а не с таким заезжанным мерином, как я. Вся её охота на мужиков — это отчаяние, конвульсии и ничто другого. Какой там секс?! Ей он нужен, точно… точно нам с вами заячьи уши. Бабе хочется быть женой, матерью: кормить, обстирывать, рожать… А годы уходят, и никаких надежд. Вот и осатанела девка… Послушайте, Фаянсов! Уж коль вы всеми зубами и когтями цепляетесь за жизнь, почему бы вам не жениться на Эвридике? Она бы эту вашу жизнь оберегала как самое дорогое, чему нет цены. Ей-ей, подумайте, Фаянсов!

— Я ещё не созрел для этого шага, — отшутился Пётр Николаевич.

— А грудь? На грудь-то её вы, надеюсь, обратили внимание? — с иронией спросил Карасёв и вогнал Фаянсова в краску. — Какой бюст! Не бюст, а перина!

— У меня есть своя кровать, — продолжал защищаться Фаянсов.

— Смотрите, потом будет поздно. Вокруг этой женщины вьётся целый рой. Тут и поэты, и футболисты. Поздно вечером, когда заканчиваются наши передачи, ждут, подстерегают у проходной. Сидят, сукины сыновья, в собственных машинах. Вы-то в этот час уже в своей шкуре, откуда вам знать. Вьются, ждут, а в жёны, сволочи, не берут… Пётр Николаевич, чего вы ждёте? У вас всё остынет. Ну да, не рекомендуется говорить во время еды, и, следовательно, разговаривая, принимать пищу, — догадался Карасёв и заторжествовал от своей догадки: — Видите?! Вам нужна Эвридика!

— Вы бы тоже поели, — посоветовал Фаянсов, желая увести собеседника подальше от неприятной темы.

— Я перекусил в буфете. Сунул ему, — Карасёв небрежно хлопнул по своему животу, — какую-то дрянь. А большего он не достоин… Так вот, что я заметил? На самом деле вам жизнь ни черта не нужна. Да вы питайтесь, рубайте свою бурду. Говорить буду я!.. Итак, она вам не нужна. Но вы не знаете ничего другого. Смерть, по-вашему, — это конец всему. Мол, был и нет тебя. Так думают и другие невежды. И боятся. А смерть совсем не конец, она граница. Раздел между этим суконным быстротечным существованием, где житель — раб своей телесной оболочки, и жизнью подлинной, вечной… Жуйте, слушайте и жуйте… Да. Наше теперешнее бытие — всего лишь навоз, неприглядный кокон, в котором зреет дух, Умирая, оболочка высвобождает душу. Это и есть переход через границу в светлый свободный мир. Так называемый Тот свет. В простонародьи… Не смотрите на меня кислыми глазами. Подавитесь. Я в своём уме. Впрочем, вас понимаю. На верующего я будто бы не похож. И вдруг такое! — Карасёв рассмеялся, довольный собой. — Нет, я не религиозен. Более того, я материалист! Душа — особая субстанция. Она форма материи. Какой? Не важно. Тут главное, Фаянсов, осознать пограничную ситуацию, и особенно тем, кто, как им кажется, ходят по лезвию ножа. То есть вам!

«Всё-таки псих», — убеждённо и сочувственно решил про себя Фаянсов, покончив с супом и берясь за морковные котлеты.

— Это не бред, это наука, — возразил Карасёв, словно прочитав мысли Петра Николаевича. — А под ней мощнейший интеллектуальный и духовный фундамент: Фёдоров, Циолковский, Вернадский. Я лишь суммировал мысли этих великих. Что тоже, без ложной скромности, было мудрёной работой.

— Ну и где он расположен? Тот свет? Географически? — поинтересовался Фаянсов, отнюдь не собираясь верить, а будучи попросту вежливым человеком.

— Он повсюду! — не моргнув глазом, ответил Карасёв. — Но, думаю, большей частью в космосе. Там просторно, меньше суеты. Он и среди нас. Может, сейчас в этом кафе витает дух Льва Толстого… «Здравствуйте, Лев Николаевич!» — на всякий случай поприветствовал Карасёв. — А может, я обознался. И впрямь, что ему здесь делать? Его душе в любой момент доступны Москва, Париж. А хочешь, смотайся на Юпитер. Фаянсов, ну разве это не прекрасно?

— Замечательно, — подтвердил Фаянсов, оберегая непредсказуемые нервные клетки и потому не ввязываясь в спор.

— Сомневаетесь, — угадал Карасёв. — Вот вам простейший тест: представьте, что вас когда-то не будет. Всё есть, даже это задрипанное кафе, а вас нет!

Фаянсов и до этого не раз пробовал представить, но трудно было поверить в то, что останутся небо, земля, деревья, люди, их голоса, а тебя уже нет, ты не видишь, не слышишь ни звука.

— Не получается! — обрадовался Карасёв. — А почему? Душа бессмертна! Можно вообразить истлевшие кости. А душу никак!

«Мне хотя бы три гарантированных года. Спокойно есть, не опасаться ни стен, ни потолка, готовых рухнуть на тебя в любую минуту и прихлопнуть как мошку», — с горькой усмешкой подумал Фаянсов.

Он торопливо выпил мутный компот и поднялся из-за стола.

— Спасибо за информацию.

— Благодарить будете там, — многозначительно намекнул Карасёв, оставаясь за пустым столом.

Выйдя из кафе, Фаянсов попал на сеанс дамской свары. Ругались Эвридика и бухгалтериса (как она сама себя именовала) Елизавета, обе упёрли в бока кулаки, зеркально отражая друг дружку, и одновременно кричали:

— Ты обнаглела совсем! Уже совращаешь детей!

— От тебя старики и те воротят нос!

К полю боя, предвкушая удовольствие, тонкими ручейками стекались зрители.

— Вера, тебя кличет дух Карасёва, — соврал Фаянсов. — Его кокон остался там, за столом.

— Да он меня только что видал? — удивилась Эвридика.

— Значит, его вдруг что-то озарило.

— Как ты сказал? Кокон? Ему только кокона не хватало, — озаботилась Эвридика и к великому разочарованию зевак убежала в кафе.

Видать, все эти события выбили Фаянсова из колеи. Весь остаток рабочего дня он был рассеян, и даже сделал в тиграх ошибку, вместо слова «цель» написал «щель», и получилось нечто фривольное. Такого с ним ещё не случалось, а виной этому конфузу был всякий бред, который то и дело лез в голову, тесня здравые мысли. Вот, скажем, ходил бы он в известных футболистах… Однажды ему встретился один такой, знаменитый, подсел в гриль-баре и со вздохом сказал: «Вам хорошо, вас никто не знает». «А я не знаю вас», — ответил он, покоробленный таким цинизмом. «Да ведь я Орлов из „Локомотива“», — воскликнул футболист. Даже не воскликнул, только прошептал, но что тут началось?! К нему полезли со всех сторон: «Орлов!.. Орлов!..» Одна пьяная девка опустилась перед ним на колени, стала целовать волосатые жилистые руки… Но какой из него футболист в сорок-то лет?.. Вот, скажем, для исполнителя авторской песни возраст не помеха. Недавно выступал в городе приезжий бард, седой, как старый бобёр, а публика валила валом. Сам-то он на концерт не ходил, избегал большого скопления людей, но слышал, будто не обошлись без милицейских застав. Потом Пётр Николаевич видел этого поэта и певца на студии вживе. Человек — обычный смертный, с родинкой на полщеки, всё отличие: в руках рядовая ширпотребовская гитара. А на гитаре он, Фаянсов, играть не умел, только на балалайке. Да и это было давным-давно, когда, сидя в школьном струнном оркестре, он старательно отбивал такт ногой и наяривал: «Светит месяц, светит ясный…»

В сущности, у него тоже было что сказать людям.

После работы Фаянсов зашёл в универмаг и купил жёлтую балалайку, яркую, точно свежий лимон. Придя домой и наскоро перекусив, устроился посреди комнаты на кухонном табурете и начал слагать балладу о человеке-колобке. Первые слова родились легко: «Мой первый враг — контрацептивы. Мой враг второй — аборт…» А дальше вдохновение упёрлось в невидимые стены, отвыкшие пальцы цепляли за струны, нужные слова были где-то близко, крутились возле лба, казалось, только возьми и вставь куда надо, однако, когда он мысленно тянул персты к подходящему слову, оно лопалось мыльным пузырём, лишь оставалось облачко пара. О рифмах, что он подбирал, ой, лучше было не думать, от них болели зубы. Хотелось разбить балалайку в щепу и завалиться спать. Фаянсов принуждал себя силой, помня старый школьный учебник, где утверждалось, будто поэзия есть каторжный труд, добыча одного грамма радия из тонны руды. «Это только в поэзии. У тебя текст и плюс музыка. Значит, две тонны», — пояснял он себе.

И наконец, в два часа ночи к нему в лунном сиянии и под пение небесного хорала в распахнутое окно снизошла Муза. И сразу всё нашлось — и ритм, и мелодии, и сами собой потекли слова. Разойдясь вовсю, Фаянсов неистово бил пальцами по струнам и пел во всю мощь лёгких о том, сколь хрупка жизнь. «Жизнь как тонкое стёклышко под ногами торопливых прохожих», — ревел он, поднимая на ноги спящих соседей. Соседи, не замечавшие его осторожное бытие, оторопели, слыша ор и грохот оттуда, где до того как бы не было ни души. Как бы вдруг ожил и подал голос фольклорный домовой. Но шум имел откровенно прозаический источник. Осознав это, разбуженные принялись стучать в стены, пол и потолок. А Валька Скопцов не поленился, вылез на лестничную площадку в тельняшке и длинных чёрных трусах, звякнул Фаянсову в дверь и с боязливой улыбкой спросил: