— Полка для вещей, не подлежащих вносу на территорию телецентра! — доложил вахтёр, гордясь тем, что в инструкции есть что-то и толковое.

— В таком случае… — Карасёв мгновенно сбросил расхлябанные туфли. — Примите мои ненадлежащие вещи. Квитанции не надо, я доверяю, — и, оставшись в полосатых синтетических носках, вышел на асфальт теперь уже доступного студийного двора.

— Так даже лучше. Ближе к космосу, — сказал он, блаженно шевеля большими пальцами ног. — Я снял бы и всё остальное. Да боюсь оскорбить свой же собственный вкус. В природе нет ничего безобразней обнажённого человеческого тела.

— Однако человек — естественная и неотъемлемая часть природы, — едко напомнил Фаянсов, его начал раздражать апломб этого самоуверенного человека.

Пётр Николаевич не кичился своим телом, но и не собирался стыдиться ни собственного торса, ни рук и ног.

— Скажу вам откровенно: и сама природа напоминает мне декорации, сколоченные наспех за час до начала премьеры. Как это часто бывает на театре. Чесались, зевали и вдруг спохватились: «Батюшки, да завтра же сотворение мира!» — сказал, усмехаясь, Карасёв. — Но мы ещё с вами потолкуем об этом.

Явление почти босого режиссёра взбудоражило студийный народ. Уж, казалось бы, этот оригинал приучил ко всему, да вот такого ещё не было. Люди высыпали в коридор, по которому непринуждённо шествовал Лев Кузьмич. Молодёжь откровенно потешалась, те, кто постарше, осуждающе хмурили брови.

— Что? Не видели нового Льва Толстого? Смотрите, смотрите! — поощрял зевак Карасёв.

За режиссёра было вступилась его помреж Эвридика, тигрицей набросилась на молодых:

— Остряки доморощенные! Вы бы лучше набирались у мастера ума!

— Вера Юрьевна, не отвлекайтесь! — остановил её Карасёв. — Проверьте: готовы ли титры?

Поднятый шум проник сквозь стены к начальству, директор вышел в коридор и, взглянув на ноги Карасёва, побагровел до корней волос.

— Лев Кузьмич, как понимать… всё… это?

— Не берите в голову, — рассеянно посоветовал Карасёв. — Подумаешь, взял и разулся. Скромный шаг к освобождению духа. Так это и трактуйте.

— Лев Кузьмич, ради бога, освобождайтесь у себя дома, — взмолился директор, очевидно, глядя на гигантскую тень московского Карасёва, которую отбрасывал маленький здешний Карасёв.

Фаянсов решил поберечь свою нервно-сосудистую систему, пошёл к себе. К тому же, как он слышал, за титрами скоро явится помреж Вера Титова, она же Эвридика, прозванная так когда-то из-за песни «Танцующие Эвридики». «Ах, ах, я слушала и буквально умирала», — сказала Вера однажды, и с тех пор повелось: Эвридика да Эвридика. Вдобавок она сама с детских лет училась балету, и будто бы ей даже прочили блестящую карьеру: Пермь… Петербург… и даже Большой, тот, что в Москве. Однако сказывали, будто в шестнадцать-семнадцать лет у Эвридики вдруг бурно выросли груди, были две юные чашечки-пиалы и, на тебе, вымахали в нечто преогромное, размером чуть ли ни с двуглавый Эльбрус. И началась, мол, потеха! Драматические партии Жизели или Одетты тотчас превращались в комический номер. Теперь Эвридика взлетала над сценой тяжело, будто перегруженный бомбардировщик. А может, порхала как и прежде легко, пёрышком, бабочкой, да только публике казалось: вот-вот этот грандиозный бюст перевесит воздушное тело балерины, и она, скапотировав, врежется носом в твёрдый деревянный пол. И потому, как утверждали злые языки, бедной девушке пришлось, обливаясь горючими слезами, оставить училище перед самым дипломом. Так было или не этак, но прямая спина, разворот ног и летящая походка подтверждали связь Эвридики с искусством танца. И уж совсем правдой и только правдой был её и впрямь феноменальный бюст. Об этой особе болтали многое и, в частности, то, что будто бы она легко доступна, едва ли не сама лезет к мужчинам в постель. Словом, Эвридику окутывали сплетни, точно ангорскую кошку её густой мех.

И она пришла, вернее, сначала в комнату ворвался её Эльбрус и затем явилась и вся остальная Эвридика. Женщина пыталась скрасить его величину просторной спортивной курткой, но женскому богатству помрежа было тесно в отведённом ему узилище, оно настойчиво рвалось на волю, Фаянсову казалось, будто он слышит, как тихо трещат на её куртке «молнии»-замки.

— Привет, красавчик! — поздоровалась она и впрямь тоном уличной девки.

Эвридика с первого же своего появления на студии называла его на «ты». Началось это лет десять назад, в комнату заявилась новая помощница режиссёра и — на тебе! — сразу этакое панибратство: «Я — Вера, а как зовут тебя?» Пётр Николаевич с ней детей не крестил и вместе не пас свиней, но, удивительное дело, его, тщательно оберегающего свою неприкосновенность, её фамильярность хоть и задела, однако он почему-то признал за ней право на столь вольное обращение, как признают его за ветром и дождём. Ну разве ветер испрашивает позволения, прежде чем сдуть с головы кепку или шляпу, а дождь, собираясь окатить от темени до ног?..

— Какой я тебе красавчик? — пробурчал Фаянсов с досадой. — Вот возьми, — и положил титры на край стола, надеясь тем самым поскорей спровадить Эвридику.

Приходя, она каждый раз смущала его своими словечками, а глазам некуда было деться, взгляд то и дело упирался в этот феноменальный бюст, словно тот заполнял собой всё пространство, вплоть до Вселенной, и уже некуда было его пристроить, несчастный запаниковавший взгляд.

— Не унывай! Не сиди, как бука. Мужчина чуть посимпатичней чёрта уже красавец. Слыхал? — напомнила Эвридика затёртую до дыр старую шутку и наконец взяла со стола титры.

«Сейчас уйдёт», — с облегчением подумал Фаянсов.

— Кстати, куда Карасёв дел свои туфли? Говорят, он пришёл с тобой. Приехал-то он наверняка обутым?

Фаянсов наскоро поведал о том, где и при каких обстоятельствах разулся её режиссёр.

— Тоже мне хиппи, — посетовала Эвридика. — Ты бы посмотрел, какой у него дома бардак. Конец света! Не квартира, вокзал. Будто он у себя проездом. Топчан, стол и стул. И вся мебель!

— Ты была у Карасёва? — Фаянсов и сам удивился своему… как бы сказать… недовольству. А он и впрямь поймал себя на этом чувстве. Уличил, так сказать. Ему-то что за дело, с кем Эвридика водит шашни?

Её это тоже озадачило, она пристально заглянула в его зрачки, стараясь пробуриться в глубины души, и, сделав неверный вывод, принялась уверять:

— Не выдумывай, у нас ничего не было. Он заболел, я отнесла сценарий. Вот и всё. Ну, ещё купила по дороге хлеб и двести грамм колбасы, насколько помню, докторской. Жирную он не ест. Не помирать же человеку от голода, верно?

— Мне лично всё равно…

— Да и как могло быть? — перебила Эвридика. — Он меня и всерьёз-то не воспринимает. Вот недавно. Сидит в редакции один как сыч. Я говорю: «Что-нибудь случилось?» Он говорит: «Случилось. Умер Аристотель». Ну, я вроде не дура, вроде бы слышала: был такой. А вечером возьми и в ресторане и брякни. Компания за столом, сплошь кандидаты наук, я им и скажи: «Вот мы пьём, едим, веселимся, а умер Аристотель!» Всеобщий отпад! Представляешь?.. Спрашивается, могу я с таким мужиком?.. Да ну его! Что мы всё о нём? Точно нам с тобой не о чем поговорить?

И тут ей что-то втемяшилось в голову. Она выставила зад, навалилась локтями и грудью на тотчас же затрещавший стол. Остряки также утверждали, вспомнил Фаянсов, никто, де, толком не знал её точного возраста и ещё не видел её настоящего лица. Придя на студию, Эвридика в первую осень отметила свои двадцать пять и потом каждый год справляла всё те же неразменные двадцать с пятёркой, являлась на работу с тортом и бутылкой шампанского и тайком от начальства праздновала в кругу студийных друзей. Сперва в этот круг неизвестно за какие заслуги был введён и он, Фаянсов, а потом выведен снова. После безуспешных попыток затащить его на те самые пирушки. А лицо Эвридики, точно маской, скрыто густым слоем макияжа.