— Малюй, Петруха, авангард! Так верней. Скажет: не похоже. А ты ей в ответ: такой тебя вижу! — Художник оглушительно захохотал, ударил его по плечу. — Сам бы писал вкривь и вкось, да поздно. За руки держит имидж. Я же всё-таки не Пикассо!

— Петруха! — окликнул он, когда Пётр Николаевич покинул гостеприимный дом, и высунулся в халате наружу. — Ты молодец, что вернулся!

— Куда? — не понял Фаянсов.

— На стезю! — ответил Чухлов, — Я в тебя верю!


Фаянсов вошёл в студийный буфет и увидел, что ему повезло, — в зальчике никого не было. Эвридика ела в полном одиночестве, так, наверное, завтракал Робинзон посреди пустынного океана. По словам диктора Зины, будто бы на этот раз верная помощница Карасёва проспала, даже не успела выпить чай, явилась к передаче ведьма ведьмой и, как только погас огонёк камеры, тотчас побежала в буфет.

К его приходу голод, видимо, был утолён, и теперь Эвридика рассеянно пила кефир, крошила сдобу и вздыхала: то ли кислым оказался кефир, то ли что-то не клеилось в жизни.

— Я с нижайшей просьбой, — сказал Фаянсов, устраиваясь за её стол.

— Всё-то ты со мной заигрываешь, Фаянсов. И с какой целью? Хотелось бы знать, — задумчиво спросила Эвридика.

— Заигрываю? Я? Когда это было? — изумился Николаевич.

— Ладно, не заигрываешь, — покладисто согласилась она. — Что тебе от бедной женщины нужно?

— Хочу написать женский портрет. Твой! Ты мне позволишь?

— У тебя новое хобби? Вчера песни, сегодня живопись? Твоя столь бурная деятельность меня удивляет. С чего бы это, Фаянсов? — жеманно протянула Эвридика, даже заговорила в нос.

— Между прочим, я художник. Имею диплом, — сказал слегка уязвлённый Фаянсов.

— Если даже так, почему именно я? — нахмурилась Эвридика. — У нас на студии много женщин, самых разных. Вон, например, тётя Клава, — она кивнула в сторону худой, бесцветной буфетчицы. — Я что? Хуже всех?

— Наоборот! Ты самая яркая! В тебе таится некая загадка, — пылко возразил Пётр Николаевич. — Другие женщины меня в данном случае не интересуют. Ни в этом, ни в другом смысле. На полотне я вижу тебя! — Увлёкшись, он прикоснулся к её руке, да там и задержал свою ладонь. — Так, говорят, бывает в любви: женщин тысячи, миллионы! А мужчине необходима только одна, та единственная!

Вот это последнее, — и слова, и прикосновение руки, — пожалуй, оказалось лишним. Фаянсов опомнился, убрал ладонь, спрятал под стол. Но уже было поздно. У женщины расширились зрачки. На бледных щеках зажёгся яркий, почти диатезный, румянец.

— Что я должна делать? — прошептала она, вдруг ослабев.

— Позировать! Будешь сидеть на стуле, и это всё, что от тебя требуется. Стул, пожалуй, поставим возле окна. Да, именно там, — уточнил он, вглядываясь в будущую картину.

— Я буду голой? — спросила Эвридика, тоже становясь деловитой.

— К сожалению, одетой, — пошутил Фаянсов, боясь задеть самолюбие Эвридики.

— Я не обывательница. Сама связана с искусством, — на всякий случай предупредила помощница режиссёра.

— Спасибо за жертву. Но у меня иной замысел. Я должен тебя написать такой, какой вижу сейчас. И каждый день.

Вроде бы на этот раз он был осторожен, однако она и тут откопала в его словах одной ей известный подтекст. Её начавший гаснуть румянец снова вспыхнул свежим огнём.

— И ты на меня смотрел каждый день?

— Разумеется. Кроме субботы и воскресенья. Мы же работаем вместе. Встречаемся в коридорах, ты приносишь заявки, — улыбнувшись, напомнил Фаянсов. — Кстати, ты в субботу свободна?

Да, в эту субботу у неё нет передач и, если не случится ничего особого… а если и случится, для него она всё равно будет свободна. Тогда Фаянсов сказал, что ждёт её дома, в десять утра. Но женщина вдруг отказалась наотрез:

— Фаянсов, за кого ты меня принимаешь? Я не хожу к одиноким мужчинам.

— А как же Лев Кузьмич? — брякнул Фаянсов, не подумав.

— Господи, какой ты бестолковый! Я тебе объясняла: он хворал, я была у него о-фи-ци-аль-но! Отнесла сценарий и купила хлеба и колбасы. А ты здоров, не тянешь на больного. У тебя цветущий вид.

— Но в данном случае я для тебя не мужчина. Я — художник! Ты явишься к художнику на сеанс! Будешь позировать! А я тебя рисовать. Писать, на языке профессионалов, — растолковал он, набравшись терпения.

— Рисовать можешь и у меня. Я одна. В моей квартире тебе, между прочим, тоже никто не будет мешать.

— Но мольберт, краски…

— Ничего, возьмёшь такси или левака. Скажи уж прямо: тебе хочется затащить меня к себе! Ради этого ты и затеял свою фигню. Но я, может тебя удивит, женщина строжайших правил.

На такси и прочий автомобильный транспорт Фаянсов наложил для себя табу — не рисковал, по той же причине никогда не помышлял о собственной машине, и в это субботнее утро взвалил на горб мольберт, подхватил холст, сумку с красками и прочим необходимым и потащился к Эвридике пешком. Впрочем, самому Петру Николаевичу казалось, будто его несут крылья, не пегасовы, конечно… но, в общем, крылья. Все эти дни он размышлял о будущем портрете, искал и композицию, и цвет и решил писать Эвридику в оранжевом колере, возможно, немножечко под Модильяни. Портрет виделся солидным, не менее метра высотой, однако размеры холста вынуждали убавить аппетит сантиметров этак на десять. Это слегка омрачило предвкушение работы, но не очень. И крылья его несли, несли…

Жила Эвридика, эти Фаянсов отметил сразу, в одной из блочных пятиэтажек, рассчитанных будто бы на двадцать лет. Но тех лет уже минуло трижды по двадцать, а дома и до сей поры были набиты людьми, напоминали старые ульи, между которыми сновали двуногие пчёлы.

Поняв его буквально, эта чудачка вышла на звонок в привычном ему и уже приевшемся студийном виде — в дарёных варёных джинсах и красной свободной куртке — типичный помреж.

«Ну как? — спрашивал её сияющий взгляд. — Ты мной доволен?»

Из-за плеча Эвридики выплыл запах жареной курицы, нежно пощекотал ноздри. Это был авангард того гастрономического войска, ожидавшего его в комнате. Войдя туда, Фаянсов обнаружил изысканно сервированный стол. Хозяйка, обладательница скромной зарплаты, ради него потратилась на продукты из дорогущих магазинов. Венчала это зрелище бутылка шампанского, тоже не рядового, а с чёрной этикеткой, что, по мнению публики, означало высокий ранг вина. Но Фаянсов соблазну не поддался, лишь отметил цвет оранжевой лососёвой икры, как бы откликнувшийся на его состояние души.

— Бросай свои причиндалы и за стол! Поешь, и рисуй хоть до самого вечера! — распорядилась Эвридика, всё за него заранее продумав.

— Потом, потом, — энергично отмахнулся Фаянсов. — Сначала дело! А всё остальное потом. И может, ты всё же снимешь с себя свою спецовку и заменишь чем-нибудь истинно дамским? — Она было недоуменно подняла брови и открыла рот, но он, молодец, не остановился, продолжил мысль: — Мне не нужен работник студии, мне необходима женщина!

— Понимаю. Одеться знойно? — Она была хорошим помрежем, ловила мысль на лету.

— Желательно в вечнозелёное!

— Есть зелёная кофта. Пойдёт с чёрной юбкой?

— Прекрасно!

К зелёному жизнеутверждающему пятну кофты тёмно-зелёные глаза на тёплом тёмно-оранжевом лице. Волос чёрный, лишённый блеска, словно глухая ночь. Но сама Эвридика об этом не знает, пока.

Она распахнула дверцу старомодного шифоньера и укрылась за ней, будто за ширмой.

«Не сообразила. Могла переодеться в ванной», — с улыбкой подумал Фаянсов.

Пётр Николаевич установил ненадёжный хромой мольберт, закрепил на мольберте холст, приготовил кисть и растворитель, выдавил на палитру из тюбиков нужные краски. Охру смешал с оранжевым кадмием. Тело там, где оно потемней, он пропишет английской краской. Затем Фаянсов схватил за спинку, точно за ворот, приставленный к столу стул и перенёс к окну. То, что было за стеклом — асфальт, верёвки с бельём и коричневый, под ржавчину, металлический гараж, — не имело значения. На портрете там, снаружи, он воспроизведёт недавний сон. На поле опустятся молочно-розовые шары, из коих с восторженным криком рассыплется орава детишек.