— Из всех басмачей они самые жестокие. Любят издеваться просто так, без смысла, — объяснял мне Джура. — Не щадят никого. Говорят, Худайберды мстит каждому встречному и поперечному, всем, кто не с ним, кто признает Советскую власть, мстит за утраченное богатство и за отца, никого не жалеет.

— А отец что, жив?

— Говорят, будто бы недавно умер он, Махкамбай, старый хищник. А правда или нет — не знаю.

И вот вечером того дня Джура видел в Тангатапды Ураза, но издали, а рядом с ним человека, обликом напоминавшего Натана. Зачем приходил Ураз — выяснить не удалось. Следил, не будет ли за басмачами погони, наверное.

— Вороной Ураза, знаешь, он как аэроплан. Если Ураз на вороном — всё, не поймаешь его, уйдет от любой погони. В тот день под ним был вороной, я и виду не подал, что заметил его. Но теперь не убежит, — зачем-то понизив голос, уверенно закончил Джура. — Завтра поедем к нему в гости.

В этот первый свой день в Алмалыке я остался ночевать у Джуры. Большой дом с террасой и обширным двором, конфискованный у богатого торговца хлопком, был передан местной милиции, и в одной из комнат этого дома жил Джура. Комната была пустая: железная кровать в углу, и больше ничего. Джура постелил себе на полу, мне показал на кровать: ложись здесь. Я запротестовал было, но Джура и слушать не стал.

— Ложись, ложись. Здесь жить, здесь спать будешь. Завтра еще одну кровать принесем.

Мы улеглись. Джура, кажется, сразу же заснул, а я ворочался, ворочался, потом встал, подошел к окну, открыл. В темной осенней ночи перемигивались высоко в небе редкие звезды, тихо и безлюдно было, городок спал мертвым сном.

Я обернулся, посмотрел на Джуру — лицо его было спокойным, как и вся эта тихая осенняя ночь; я разглядел, казалось, даже сетку морщинок — след прожитых лет, но потом понял, что глаза обманывают меня и дорисовывают по памяти дневных впечатлений черты лица, к которому успел привыкнуть. Тишина и спокойствие ночи передались и мне, черный город и непонятная еще работа не пугали больше. И хотя будущее мое было пока неясно и черты его таяли в наступающем времени, как образы дня в ночи, как морщины на лице Джуры в темноте комнаты, все же душа моя была спокойна. Все, что делается и сделано, все правильно, и я на месте.

Так началась моя новая, самостоятельная и вовсе не спокойная жизнь. А оборваться она могла на следующий же день.

Проснулся я оттого, что кто-то тронул меня за плечо. Я открыл глаза, но не сразу сообразил, где я и что со мной. Наконец узнал Джуру и окончательно стряхнул остатки сна.

— Пора, пора, время не ждет! Подымайся.

Я вскочил, быстро оделся, вышел во двор ополоснуть лицо. Солнце уже показалось, но воздух хранил еще прохладу ночи.

— Позавтракаем в дороге, а сейчас едем. Возьмешь эту лошадь.

Я увидел клячу, привязанную посреди двора к стволу груши, — она казалась такой же сонной, как и я, и мне захотелось спросить Джуру, не упадет ли она, если отвязать ее от дерева.

Джура глянул на меня, на клячу и улыбнулся: наверное, мысли мои были написаны у меня на лице.

— Старая, да, бегать не может. Но если сегодня будет нам удача — получишь хорошего коня. Все, поехали. Не забудь свои боорсаки.

Я сбегал за узелком с домашними припасами, что дала в дорогу мама, и мы выехали со двора.

Да, Джура сказал правду: лошадь подо мной не была скакуном и вдобавок ко всему прихрамывала — кажется, одной подковы не было.

Когда я очень уж отставал от Джуры, я подбадривал свою клячу прутиком, она кое-как нагоняла жеребца Джуры, но потом опять отставала.

— Вы что же, всех новичков так испытываете? — не выдержал я наконец.

Джура засмеялся, подождал меня.

— И за эту кобылу спасибо скажи, еле нашел, а то пешком пришлось бы тебе идти! — И снова пустил жеребца вперед, а я снова отставал и нагонял, нагонял и отставал.

К полудню мы добрались до заброшенного кишлака. Печальное это было зрелище! Крыши домов провалились, дувалы разворочены, земля усеяна камнями, валунами. А кругом тихая степь. Ни людей, ни животных.

Джура остановил жеребца, спешился.

— Что за кишлак, почему он брошен, Джура-ака? — спросил я, слезая с лошади.

— Это место люди называют Селькелды — значит, сель прошел. Каждый год беда приходит — ну прямо басмачи, даже хуже. Все губит сель — и людей, которые не успеют спастись, и скот, и дома, и добро. Так год назад государство дало людям землю под Алмалыком, и все туда вместе и переехали, всем кишлаком.

— А разве нельзя было здесь построить плотину, защититься от селя?

— Э-э, брат, хорошо ты говоришь да силы где взять плотину строить? Сейчас людям легче переехать, чем бороться с селем… Да, земли свободной у нас много, а сил пока что мало. Но вот увидишь: будем живы — такие кишлаки здесь построим-, такие сады будут цвести на этом месте! И люди возвратятся сюда к могилам предков. А пока что… пока что посмотри-ка, не найдется ли чего в твоем узелке?

Я развязал узелок — от собранных мамой мне в дорогу припасов оставалось немного — пол-лепешки да с десяток боорсаков.

Подкрепившись, мы снова тронулись в путь, поднимаясь все выше и выше. Налетевший ветерок заставил меня поежиться.

— Во-он впереди возвышенность Бештерак, — показал Джура. — Поднимемся туда, спустимся, а там и кишлак рядом. Кишлак Ураза.

— А не обманул нас Натан, а?

— Зачем же ему врать, Натану? Завтра вернемся, увидим его. Бежать ему некуда, семья у него, сам слышал. А вот Ураз может и не заехать домой, правда, но тут Натан не виноват, он думает, мы Ураза в Алмалыке ждать будем.

— Но разве можно доверять такому? Надо было взять его с собой.

— Зачем? Чтоб видел, как мы ловим Ураза? И потом рассказывал, кому надо и не надо?

— Наверное, не повредило бы, — заметил я.

— Как раз бы повредило, — спокойно объяснил Джура. — Ты же слышал, что говорил Натан: он тоже человек, ему жить надо, кормить семью. А возьмем мы его с собой — Ураз скажет: Натан предатель…

— Так мы же все равно посадим Ураза! Пусть думает и говорит что хочет.

— Это не так просто. Ураз ведь был пастухом, с басмачами недавно и держится сам по себе. Стоит ли сразу сажать? Подумать надо…

Я не верил своим ушам. Как ни старался, не мог понять слов Джуры. Натана сажать нельзя, и Ураза, оказывается, тоже? Зачем же мы отправились ловить его? Чтобы тут же и отпустить? Я не понимал, удивлялся, но не решался расспрашивать дальше.

Пока мы добирались до кишлака Ураза, спустились сумерки. Кишлак назывался, как и возвышенность, Бештерак, то есть «пять тополей», но в темноте я не различал ни одного тополя; за низкими дувалами чернели какие-то деревья, не то урючина, не то орешина — не разобрать было, но тополей я так и не увидел, и это странно занимало мои мысли — устал, что ли, думать об Уразе и басмачах?

Мы въехали в темный кишлак, проехали еще немного по узенькой улочке, и Джура остановился у дувала возле кокандской арбы, стоявшей с поднятыми оглоблями, спешился, привязал коня к колесу арбы; я сделал то же самое.

Кругом было темно и тихо, даже собак не слыхать. Джура тронул меня за плечо:

— Пошли.

Мы перебрались по доске через небольшой арык, вошли в чей-то двор, во тьме я различал только деревья да кусты; Джура обернулся ко мне, я увидел рядом блеск его глаз и спросил:

— Здесь?

— Тихо… — шепнул Джура. — Тихо, его дом близко.

Мы прошли в соседний двор, и в темноте и тишине кишлак казался неживым. «Селькелды, — вспомнил я. — Сель прошел». И тут прямо передо мной коротко заржала лошадь, фыркнула, и снова все замерло.

— Хорошо, вовремя пришли, — шепнул мне на ухо Джура. — Намаз совершает.

Кто совершает намаз, где совершает и почему это хорошо — ничего не вижу, ничего не понимаю.

Джура взял меня за плечо, повернул, и мы двинулись вдоль низкого дувала. Темнота и тишь обострили мое зрение и слух, я ожидал появления кого-то притаившегося, ожидал нападения из темноты, и вдруг будто что-то толкнуло меня — слева я заметил движение по земле, будто ползет кто-то. Приглядевшись внимательно, я понял — это была тень человека. И увидел, откуда падает на землю эта тень.