Недобрые вести шли из далёкого края.

— Битва на Ялу. Мукден. Порт-Артур. Гибель эскадры Рождественского.

И вещие буквы огнём на стене

Чертила рука роковая…

На этот раз это была не просто декламация. В Петербурге, в Москве, на благотворительных базарах в пользу раненых еще дотанцовывали модный вальс, необычайно кстати названный — "На сопках Манчжурии".

Но уже нескончаемой вереницей гудели по рельсам возвращавшиеся на родину поезда, и из тёмных и смрадных теплушек все чаще и громче раздавалось страшное, хриплое, угрожающее пение, прерываемое безнадёжной площадной солдатской бранью.

"Развязка близилась к концу".

В банальном ужасе этих набивших оскомину слов заключалась, однако, и вера в нечто неизбывное, неизбежное, но лучшее.

…Быстро промчалась по Аничкову мосту чёрная лакированная карета.

Ливрейный лакей лихо придержал дверцу.

Длиннорукий, огромный, обезьяноподобный и неуклюжий, Сергей Юльевич Витте, талантливый неудачник, приехал со всеподданнейшим докладом, в котором уже было всё:

— И Портсмутский мир, и манифест 17-го октября, и всё остальное лучезарное будущее.

* * *

Помню, как пришли в Новоград первые номера "Сына отечества" С. П. Юрицына.

Как жадно набросились на столичные сатирические журналы — "Пулемет" Шебуева, "Сигнал" Корнея Чуковского, "Жупел" Гржебина, "Маски" Чехонина, "Зритель", "Серый волк" и другие, — имя им легион, — вспыхнувшие как фейерверк, и бесследно пропавшие в темноте снова наступившей ночи.

Единственный в городе газетный киоск, на углу Дворцовой и Большой Перспективной, сразу сделался источником света, очагом и распределителем гражданских чувств, надежд и обольщений.

Появились новые слова, которым на первых порах и верить не хотели, слова, заключавшие в себе нечто совершенно неизвестное, волнующее, слишком великолепное и, стало быть, неправдоподобное.

— Избирательное право… конституционная монархия… Государственная Дума.

А вслед за новыми словами, и новые понятия, и новые лица, новые имена.

— Герои нашего времени.

Блестящий московский адвокат, тридцати пяти лет отроду, а уж на всю Россию знаменитый, — Василий Алексеевич Маклаков, ни более и не менее.

И новая звезда первой величины, еще даже и не профессор, и приват-доцент Петербургского университета, но зато никто иной, как сам Павел Николаевич Милюков.

Дальше — больше.

Быстро привыкает непривычное ухо. Быстро усваивает новые слова:

— Кадетская партия. Партия октябристов. И один Гучков. И другой Гучков. А тут же и доктор Дубровин. И госпожа Полубояринова. И Коновницын, граф.

И по всему лицу обновлённой и осчастливленной родины — пивные и чайные Союза Русского Народа.

И патриотические манифестации, с портретом государя, и пением "Боже, Царя храни"…

И навстречу студенческие демонстрации, и нестройный хор — "А деспот пирует в роскошном дворце"!

А по тротуарам скачут казаки, лихо работают нагайками, морду в кровь, разойдись, сволочь!

И вот она, быстрая расплата за короткие обольщения, за недолгую "весну", за Октябрь, роковой месяц российского календаря.

Обо всём этом написаны, и еще будут написаны, многотомные исследования, почтенные монографии, учебники и пособия.

Но, если вызвав из огорчённой, нелицемерной памяти эти отрывки воспоминаний, делишься ими вслух, то вероятно, как говорит Бунин, в силу потребности рассказать их по-своему.

Будем правдивы, первая революция прошла мимо, только слегка задев, но еще не ранив молодых сердец.

Один из классных наставников, Петр Данилыч Дубняков, которого мы все любили за редкую независимость суждений, что между прочим сильно вредило его служебной карьере, погладил рано поседевшую, на совесть прокуренную бороду, и приятнейшим своим хриплым баритоном сказал:

— Всё это ничто иное, как пролегомены к метафизике.

Покуда только цветочки, а ягодки впереди!

В ожидании чего, бросьте вы всю эту музыку, равно как и ваши любовные фанаберии и корявые стихи о вечной любви, и готовьтесь, черти, к выпускным экзаменам!

Старик был прав. В течение целого года мы, как и полагается уважающему себя восьмому классу, только то и делали, что подкручивали еле пробивавшиеся усы, нахально курили папиросы "Дюбек лимонный" и самоотверженно ухаживали за всем восьмым классом женской гимназии.

Прав был Петр Данилыч и в грубоватом своем диагнозе касательно наших романов и увлечений.

Это ничего, что в первую четверть, — учебный год, как известно, состоял из четырех четвертей, — предметом вечной любви была тонкостанная и голубоглазая Лида Мерцалова; героиней второго триместра — Женя Крамаренко, среднего роста, но с темно-карими глазами; а за три месяца до аттестата зрелости, музой и вдохновительницей первый хромых гекзаметров была уже Дуся Хоржевская, которая, если б только хотела, смело могла бы быть возлюбленной Петрарки и умереть от холеры…

Да, что ж скрывать. До знакомства с символистами, декадентами, имажинистами, футуристами, мы были, хотя и верзилы, но чистой воды романтики.

Базаровым восторгались, однако же, отдав дань восторгам, преодолели.

Встречи с Арцыбашевым еще не произошло.

"Бездна" Андреева и тогда уже казалась заумной и нарочитой выдумкой.

А в Пушкине, которого, несмотря на порчу и растление казённых хрестоматий, боготворили и знали наизусть, находили всё, что было необходимо, чтобы, по предугаданному рецепту Сологуба, превратить кусок жизни, бедной и грубой, в прекраснейшую легенду о высоком и радостном.

Что ж удивительного в том, что на второй день знакомства с Лидой Мерцаловой, в поздних сумерках весеннего дня, под густолиственным шатром уездной акации, шепотом декламировалось заветное признание:

Вся жизнь моя была залогом

Свиданья верного с тобой…

Надо сказать и то, что всё вокруг, — обстановка, эпоха, провинция, самый уклад жизни, — всё нам благоприятствовало, всё улыбалось, всё было задумано и исполнено в этом блаженном мире в самом романтическом вкусе.

Сначала мы конечно играли в горелки.

— Горю, горю, пеню!

— Чего ж ты горишь!

— Красну девицу люблю!..

— Какую?

— Тебя, молодую!

— А любишь?

— Люблю!

— А словишь?

— Словлю!

Ну, и ловили, то есть честно, без дураков, а предерзко хватали прямо за тугую темно-русую косу, а то и за обе.

А потом, стало быть, играли в фанты. Очень интересно!

— Барыня прислала сто рублей, что хотите, то купите, чёрного и белого не покупайте, да и нет не говорите.

Так вот, не оглянешься, и триместр прошёл.

Исчезала Лида. Появлялась Женя. Менялось подлежащее, оставалось сказуемое. Ведь всё равно, любовь была — до гробовой доски.

И бесстыдно глядя в темно-карие Женины глаза, с величайшей искренностью, с готовностью на подвиг, смерть, самосожжение, и с теми же настойчивыми, певучими, убеждающими интонациями, опять повторял наш брат-романтик или, попросту говоря, подлец:

"Вся жизнь моя была залогом"…

А самое страшное, а, может быть, самое прекрасное, было то, что мы так умилительно друг другу верили, — мы им, они нам, а все вместе — Пушкину.

* * *

Каким чудом получили мы аттестат зрелости, мы и сами понять не могли.

Справедливость требует сказать, что, в эту последнюю четверть перед экзаменами, ни о какой очередной вечной любви и речи не было.

Не надо забывать, что министром народного просвещения был в то время никто иной, как действительный тайный советник Делянов.

Смотрел он на вещи просто и довольствовался малым: ткни, мол, указательным перстом в текст "Илиады", как Бог пошлёт, и жарь без пересадки с греческого на латинский, только и всего! — родителям на утешение, церкви и отечеству на пользу.

Ну, вот, и тыкали.

И что поразительно, за небольшим исключением, весьма успешно. И каждый, но своей системе.

Фанатики, до исступления зубрили наизусть, и хотя всё знали, но ничего не помнили.

Зато, циники и реалисты, ни черта не знали, но имели такие шпаргалки, а на обеих манжетах такие списки неправильных глаголов и исключений, что всё помнили, и памятью своей действительно поражали.

Последнюю группу, то есть большинство, составляли фаталисты.

Фаталисты не только ничего не знали, но и знать не хотели.

Они имели свою систему и свою космогонию.

В ней было нечто и шарлатанское, и патетическое. Ни одуряющей зубрежки, ни шпаргалок, ни манжет.

Но… Если бы в тот золотой век человечества существовала столь распространенная ныне школьная психотехника, то тэст, который был бы сделан группе фаталистов в период экзаменационной горячки, поразил бы, вероятно, не одно воображение…