Думается мне почему-то: у вас и отца с матерью давно уже нет.

Лебедев молча кивнул головой.

Как живой ему представился отец. Не от небрежности, а от рассеянности непричесанные волосы, сбившийся набок галстук, у пальто — повисшая на ниточке полуоторванная пуговица. На столе стопа тетрадей и рядом с ними, в маленькой рамке, выпиленной рукой отца, — пожелтевшая фотография матери. Отец никогда не расставался с нею, даже уходя на службу, он клал эту фотографию в боковой карман пиджака.

Вспомнилось и еще: провожая его в Томск, в университет, как самое дорогое, священное, отец отдал карточку матери сыну.

«Бедная Надя! — сказал отец, и рука у него дрогнула. — Она надорвала себя, укоротила свою жизнь, работая на швейной фабрике день и ночь, чтобы я мог учиться, стать учителем… Миша, поезжай в университет, коль мне удалось устроить тебя; ты можешь, ты должен пойти дальше меня. Сын всегда должен идти дальше отца. Вспоминай обо мне и думай о тех людях, которым живется и сейчас тяжело. Твоя мать очень любила людей».

Отец стоял на засыпанной угольной гарью платформе, держась за ручку вагона и беспокойно двигая по платформе ногой. Башмаки у него были стоптанные, порыжевшие от долгой носки.

Лебедев больше не видел отца: он вскоре умер от разрыва сердца; телеграмма, посланная сослуживцами, почему-то задержалась в пути, и Лебедев приехал, чтобы проститься с отцом уже на его могиле. Карточка матери не сохранилась, при первом обыске ее взяли жандармы и не вернули.

Из поддувала выкатился уголек, вспыхнул на мгновение голубым огоньком и тут же подернулся пеплом.

А родителей своих вы, должно статься, очень любили, — тихо проговорила Фаина Егоровна, с той убежденностью, какая складывается у людей, много повидавших на своем веку.

Да, очень любил, — задумчиво сказал Лебедев, — и чем старше становлюсь, тем сильнее это чувствую…

Они долго еще разговаривали о семье, о любви, из экономии загасив лампу и сидя возле наконец-таки разгоревшейся плиты. Отблески пламени бегали по потолку, по стенам, и Лебедеву казалось, что кто-то нетерпеливый стоит у него за спиной, взволнованно машет широкими и светлыми крыльями, словно боится — не осудили бы люди любовь, не отказались бы от нее.

Васёнка спала беспокойно, перекатывалась по туго набитой подушке и то смеялась беспечным, веселым ручейком, то шептала какие-то полные затаенного страха слова.

Городовые напугали летом. С тех пор и сон испортился у нее, — объяснила Фаина Егоровна, когда Васёнка вскрикнула особенно громко и жалобно.

С обыском к вам приходили?

Нет. На улице она видела, как с пристани забастовщиков арестованных вели. Идут, шатаются, на лицах кровь запеклась, а городовые их шашками в ножнах. Да все по головам, по головам…

Фаина Егоровна как-то сразу замкнулась, стала говорить вяло н неохотно, набросила себе на плечи платок и зябко закуталась в него, хотя от плиты теперь веяло сухим, острым запахом раскаленного чугуна.

Лебедев пожелал хозяйке спокойной ночи и ушел в ту комнату, где разговаривал с Буткиным, прилег на жесткий деревянный диван, короткий настолько, что пришлось по-ребячьи подогнуть ноги в коленях. Фаина Егоровна отдала ему свою подушку, сама пристроилась на одной вместе с Васёнкой. Укладываясь, Лебедев взглянул на часы: двадцать пять минут первого. Светает теперь после шести, — значит, уйти отсюда надо в пять. Ого! Можно спать целых четыре часа.

Заснул он, как всегда, очень быстро крепким и в то же время настороженным сном, готовый пробудиться в заранее назначенный час или сразу же вскочить при подозрительном шорохе, шуме, стуке.

Во сне он летал высоко над землей, легко и свободно управляя своим полетом и внутренне ощущая небольшую досаду лишь на то, что до сих пор почему-то ему не приходило в голову вот так оттолкнуться от земли, вытянуться и уйти в теплую синеву небес. Внизу веселой листвой шумели деревья, сверкали переливами ручьи. Иногда проплывали деревни, города с шатрами темных острых крыш, и Лебедев опускался ниже, чтобы увидеть людей. Они узнавали его, тянулись вверх, махали руками, а Лебедев весело им откликался и звал за собой…

С этим ощущением радостного, счастливого полета он и проснулся. Быстро встал, Потянулся так, что хрустнули суставы, и, чувствуя, как горячая, свежая кровь сразу прилила к затекшим мускулам ног, подошел к двери, ведущей на кухню. Тихонько окликнул Фаину Егоровну. Та сонно отозвалась с постели:

Уже уходите? Ну, доброго вам пути! Сейчас встану, заложу за вами.

Уличный воздух, против вчерашнего, Лебедеву показался необычно теплым. Ветер затих совершенно, а тучи стали еще гуще и ниже опустились к земле. Ночью, вероятно, побрызгал маленький дождик или пролетел реденький снежок. Это Лебедев понял по той особенной мягкости, с какой шелестели теперь под ногами опавшие листья. Улица лежала безлюдная, тихая той настороженной, чуткой предутренней тишиной, когда самые легкие шаги на деревянном тротуаре отдаются, словно на гулком чугуне.

Привычно ощупав взглядом темные заборы — нигде никого, — Лебедев тихо вышел из калитки и повернул направо. До Николаевской слободы отсюда не больше часа ходу, значит, можно совсем не спешить. Туда есть две дороги. Идти все прямо этой тихой песчаной улицей до самого вокзала и пересечь железнодорожные пути между вокзалом и депо. Или выйти в центр и потом, все отклоняясь вправо, пробраться уже между депо и корпусами главных мастерских. Первый путь много короче, а второй — на переходе через железнодорожное полотно — безопаснее, там меньше риска наткнуться на дежурного жандарма.