— Ну, удача будет, — тихо сказал Газун, видя, что никто не нарушил молчания, и встал. — Идите по шатрам, просите у угодника помощи.

Нет у конокрадов большего святого, как Николай-угодник. Со всеми хлопотами к нему лезут цыгане. Конные ярмарки в праздник Николая-угодника считают они самыми прибыльными. Без молитвы угоднику никакой конокрад не пойдет на кражу.

— Без Николая не украдешь и клячи, — говорят они. — А с его помощью и у бога словчишься своровать коня из рая.

Я вошел в шатер Газуна. Поставил Газун к самовару иконку.

— Молись моему Николаю, — сказал Газун и поднял полог шатра, чтобы свет от костра упал на иконку, а затем стал сбоку наблюдать, как я буду просить помощи.

Я встал на колени. Вслух говорил слова и крестился с поклонами. Молитвы я не знал никакой, как не знает ни один цыган. Я говорил Николаю свою просьбу, как простому человеку. Молитву конокрадов я слышал раньше.

— Николай-угодник, я тебя озолочу! — умолял я блестевшую от костра медную иконку. — Я свечку куплю и для тебя зажгу. Я для тебя что угодно сделаю. Скажи ты только своему богу, чтобы он помог нам коня добыть.

— Не одного, говори, а четырех коней, — тихо поправил Газун.

— Помоги четырех коней добыть.

— Скажи ему, что ты поделишься с ним, — шепнул Газун мне на ухо.

— Поделюсь с тобой, — обещался я. — Николай, тэ хав мэ цирэ кхула…[11])

В одной цыганской сказке говорится, что Николай дал клятву: «Сдерите с меня шкуру, поломайте мои кости, если я не помогу цыганам коней своровать». И когда бывает неудача в краже, приходит цыган в табор злой, хватает иконку, бросает ее из шатра и говорит цыганам: «Обманул меня Николай!» Но когда успокоится, поднимает иконку и кладет ее обратно под перину.

После молитвы собрались мы у костра. Пели, плясали и галдели, как на базаре. Женщины были больше всех рады нашему уходу. Они знали, что с кражей коней убавится у них заботы о прокорме табора. Туся закидывала вверх голову и насвистывала песню.

— Ого, здорово свистишь! — похвалил я ее. — Ну и девка ты! Стоишь ты хороших мириклей.

— Бэнг![12]) — озлилась Туся и, увидя, как шагнул ко мне Михала, отбежала в сторону.

— Маштак! — прошипел Михала. — Не крути девке голову! Туся — моя невеста.

— Дурак ты! — ответил я ему. — Да я и не собираюсь на ней жениться…

Но тут прорычал около уха Газун:

— Смотрите, попадетесь кому на глаза — сам я надаю вам кнута! — и махнул рукой, будто выпроваживал нас. — Ну, убирайтесь! Угодник вам в дорогу!

И мы пошли. Ночь была так черна, что, идя рядом, мы не могли видеть друг друга. Дорогой я говорю Михале:

— Должно быть, у тебя и у матери твоей порода злая.

Остановился он да как закричит на меня:

— Ты будешь молчать?..

Плюнул я и не стал с ним спорить.

Рассказывать, как коней брали, не буду. Всем известно — хоть цыган, хоть и не цыган — все одинаково коней воруют. А так ничего не произошло, о чем можно было бы рассказать.


V. «Наволочка погналась за старухой…»

Был скучный полдень, когда я вернулся в табор. Ветер нагнал на небо серых туч. Он со свистом нападал на шатры. Усталый от ночного дела, я растянулся на траве, проклиная свою долю. И вышел же такой случай — связаться с конниками! Не пожелал бы я врагу такого мученья! Лучше с утра до ночи колесо крутить на заводе, чем мучиться в темени по полям да трястись, как бы не набросились мужики и не долбанули по голове. Весь в грязи; рубаха потом воняет; на зубах песок трется; в сухом горле будто лучина торчит и колет занозами, когда глотаешь. После таких делов покупаться бы, белье мытое одеть да пожрать хорошо. Скажи такую жалобу Газуну, да он тебя обругает да еще застыдит перед всеми цыганами.

Видал ли кто, чтобы конокрады купались? Всю жизнь кочуют у реки, а в воду палец боятся сунуть. Говорят, панытко[13]) в колдобину затянет. А про мытое белье и не говори! Конокрады смеются над нами, что наши цыганки рубахи да постели в реке купают. А у них, как оденет рубаху, так и сносит ее до клочков на плечах. Говорят они, что помыть рубашку — счастье с себя смоешь.

Повздыхал я тогда и закашлялся. Простудился: были сырые холода ночью. Услыхал мой кашель Газун, вышел из шатра.

— Ну, какую радость скажешь? — спросил он.

Еле поворачивая язык, отвечаю:

— Трех добыли.

Закурил он трубку, еще спрашивает:

— Куда они погнали?

— Верст за сорок, за город Мценск. Михала говорил, что там болгарские цыгане стоят. Обменивать будут. Не знаю, как бы их не задержали. Всюду отряды…

— Какие же кони? — приставал он, как бы не замечая моей усталости.

А мне было не до вопросов. Отвечу ему и засыпаю.

— Что ты как деревянный стал! — закричал Газун. — Они тебя вернули сюда, чтобы мое сердце успокоил, а ты, бессчастный, толком не говоришь!

Пришлось говорить. И когда Газун намучил меня вдоволь расспросами, он плюнул и проскрипел зубами:

— Бессчастный…

Спал я немного. Разбудил меня крик матери Михалы, будто ее резали на куски. За ней гнались из соседней деревни мужики и бабы. Старуха орала на бегу, как подбитая ворона: «Кра-кра!..» — и перед шатром Газуна ткнулась лицом в землю. Мужики и бабы совсем озверели. Они уже хотели кинуться и растерзать ее на клочки, как перед ними встал Газун. Лицо его налилось кровью, даже правый закрытый глаз его зашевелился. Рука с кнутом дрожала. Он снял шапку и с поклоном спросил крестьян, за что надо бить старуху.

— Когда вы подохнете, дармоеды проклятые! Хватай пузатого цыгана! Крой его!.. — горланили мужики.

— Цыц!.. — поднял руку с шапкой Газун и переспросил — За что ее надо бить?..

Бабы озлобленно тараторили, что старуха гадала и стащила юбку и наволочку.

— Отойдите! — дико крикнул Газун. Он одел шапку и с поднятым кнутом шагнул к трясущейся старухе. Она грызла от страха землю, ожидая расправы Газуна. Свистнул в воздухе кнут и хлестнул старуху так, что рассек ее драную кофту. Старуха взвыла, как Болчиха.

— Она пошла гадать, а не воровать! — сказал Газун присмиревшей толпе.

Когда ушли крестьяне, Газун с руганью еще раз, но слабее ударил старуху кнутом.

— Тебя, старую ведьму, удушить мало, чтоб знала, как надо воровать! — и он толкнул ее сапогом. — Пошла голосить на подушки!

Старуха чуть не ползком поплелась в свой шатер.

Газун сопел и тяжело дышал, словно вбежал на гору.

— В какую сторону ни посмотришь, — жаловался он, — кругом лезет на тебя напасть. Куда ни ступишь — всюду в прорубь провалишься. Ну и местность бессчастная!

— А кто тебя прибил к этому месту? — осмелился сказать я. — Куда твои люди ни сунутся, везде их знают, как свою старую болячку. И как же это ты, старый цыган, сидишь здесь столько времени, как арестант сибирский? А то еще в огонь попадешь. Что ты ищешь на этом месте? Смерти? Ты меня ругал, что я на войне был, а сам ты разве не видишь, где находишься? Я на войне был — польза от меня была, а ты чего сидишь — задумал без толку погубить своих цыган?

Газун не ожидал, что я ему посмею так сказать, и уже готов был поднять на меня кнут.

— Ты не суй свой нос в мою золотую голову! — свирепел он, ударяя себя в грудь. — Кто тебе велит такие вопросы спрашивать? Кто тебе велит так со мной говорить? Почему я дорожу этим местом — тебе дураку незачем знать. А если я тебе и говорил дело, так ты меня, червивое сало, не учи!.. Тебе нужен табор рыжего Маштака — кочуй к нему… Я шестьдесят лет прокатал свою дорогую жизнь на колесах и никогда не слышал, чтобы мне цыган задавал такие слова. Если кому не нравится мой табор — уходи, ищи другой…

Вижу, что Газун расходился, и не придумаю, как его успокоить. Говорю ему:

— Ты не сердись на меня. Я тебя не обижал. И лезть в твою голову я и не думаю. Как я могу тебе советовать, если твоя голова умнее моей? Спроси на какой угодно дороге, любого цыгана, да он с большим уважением о тебе скажет. И кто тебя не знает? Всем ты известный человек. Я в жизни не видал такого ловкого цыгана, как ты…