4

Николай ВТОРУШИН

Из комнаты вышло солнце - только на торце оконного проема сияет жидкий солнечный блик. Вечереет. Я сижу за столом над стаканом остывшего чая. Я молчу - устал говорить. Напротив сидит Митя - мой однокашник, год назад с потерей курса перешедший на заочное отделение; рядом - его беременная жена. Они прислушиваются к паузе. Потом Лена встает и идет на кухню заваривать свежий чай.

Дмитрий ГРИБОВ

- Послушай, но на кой черт ему понадобилось жениться? Ведь он и так добился своего. Или... почти добился. Промахнись мальчишка в Сараеве по тому австрияку, он стал бы Морозовым, Анфилатовым, грибным королем Папулиным - или кем он там собирался стать. Он вцепился в хвост удаче, за которой гнался от самой Астрахани - само собой, никто не думал драпать от чумы, - он обул твой городишко в свои штиблеты, открыл в нем первый синематограф, развернул дело вдесятеро от прежнего - какого черта? Он вцепился в хвост удаче, хотя и не оседлал ее, но с его азиатской хваткой ты заметил, что он распорядился приданым своей первой жены точно так же, как когда-то распорядился жениной шубой молодой Темучин, - с его нетерпением он вот-вот очутился бы сверху. Разве не так?

Николай ВТОРУШИН

Я смотрю в стакан с холодным чаем. В нем отражается мое лицо - оно безучастно, как безучастна костистая морда рыбы.

Дмитрий ГРИБОВ

- Ясное дело, этот тип не очень пекся об устройстве праведной жизни я не поверю, будто такой хват горевал без голубки и ночами сокрушался о несвитом гнезде. Если ему вообще снились женщины, то, как и полагается под соусом приаповых забав. Зачем же понадобилась ему поповская воспитанница?

Николай ВТОРУШИН

Я похож на рыбу.

Дмитрий ГРИБОВ

- Только не говори мне про любовь - для любви у него была слишком занята голова и слишком свободна душа, - ведь через любовь душа разгружается, выгорая до донышка, чтобы потом наполниться вновь. И не говори, что ему просто потребовался кто-то для физической разрядки - розан из местного полусвета он смог бы раздобыть себе в два счета и при этом спокойно обойтись без венчания. Нет?.. Объясни, если понимаешь сам, зачем ему понадобилась поповская племянница - тусклая былинка, - которая не способна была помочь ему в его делах даже советом и - если предположить, что в нем действительно сидел бес противоречия и разрушения, усложняющий и разваливающий его жизнь, - абсолютно не могла ему в тех же делах помешать?

Николай ВТОРУШИН

- Он был воин. Но знаки отличия он носил не на мундире, а в себе. Если бы от рождения он владел богатством и властью, то и тогда он бы не смог спокойно ими довольствоваться - он был бы новым Радзивиллой, Паном Коханком, и, отправляясь на сейм в Варшаву, вместо лошадей ставил бы в упряжку медведей. - Это могло бы сойти за ответ, но это не ответ - я говорю себе. - Он не просто переводил в барыш нерасторопность своих новых соседей - он вел войну. Зачем? - а вот так - зудело в мозжечке, и объяснений этому нет... Он даже намеревался победить. И пока что ему везло, пусть он и добивался везения упорством и выносливостью... Но полная победа невозможна до тех пор, пока побежденный сам не признает поражение, пока не лишится последнего зуба - последнего повода для упорства. Зотовы жили в Мельне полгода, пришлые - вот предлог для упрямства. Но Михаил опять нашел верный ход, как и в той истории с шубой, - он решил присосаться к чужому корню. Он решил породниться с городишкой и этим лишить его последнего зуба. Он выбрал племянницу отца Мокия, уважаемого всеми за патриаршье благолепие, суровую праведность и ревность к пастве. Он думал прикрыться всем этим, как Гефестовой эгидой, от городского недоверия - заполучить авторитет Мокия себе в компаньоны. Что касается Михаила, то он был безбожником: Бог наказал его безверием, потому что Он был ему не нужен - в Михаиле умещалось достаточно собственной силы. Не удачи и везения (хотя имелось и это), а именно силы, потому что победа, доставшаяся через одно везение, встречается другими со славой и завистью, а его победа встречалась с досадой... - В комнату входит Лена. В ее руках - фарфоровый заварник и чайник с кипятком. Она тяжело, по-утиному выбрасывает шаги из-под широкой юбки. Накатывается на стол шар ее живота.

Лена ГРИБОВА

Когда ему скучно, он ворочается и лупит меня ножками. Если задевает сердце, оно перестает биться, и мне - страшно. Он милый, но я устала, я боюсь. Скорей бы он вышел. Да, он уже живой и милый, и я уже люблю его! Любимые мучают - почему так? почему любишь мучителя? разве можно дразнить и мучить того, кто любит?.. Митя читал, я прижалась к нему животом и сказала: "Слышишь? Он лупит меня ножками. Он хочет наружу, он - живой!" Митя отлистал назад несколько страниц и ткнул пальцем: "Все, что было - живет. Только то, что еще не родилось, можно мертвым назвать". Ме-р-ртвым! Как он может - вот так о нем?! Когда Митя меня дразнит, мне хочется плакать. Быть может, сейчас я стала некрасивой, и он меня разлюбил? Но ведь это из-за него... А я люблю его ничуть не меньше! Но теперь не его одного. Может, это ему обидно? Какая глупость! Или он злится из-за своей астмы? В последнее время у него такие частые приступы... Конечно - не на меня злится, на астму, ведь я люблю его, а она... му-ча-ет?! Из-за его астмы нам придется уехать из Ленинграда.

Дмитрий ГРИБОВ

- Послушай, а Михаилу было не все равно, за кого его держат соседи?

Николай ВТОРУШИН

Господи! Господибожетымой! Ведь я их всех выдумал! Я вытащил их из гроба, из мрака, откуда никто не возвращается таким же, каким был при жизни. А до меня их всех выдумала школьная уборщица Зотова, и от этой выдумки у нее слегка поехала крыша. А теперь их сочиняет следующий!

Я смотрю в стакан с холодным чаем. Я вижу на медно-красной глади то, чего никак не может на ней быть. Вижу заштатный дремотный городишко, через который несутся в чехарде венчальная черемуха, жирная летняя зелень, листопады, косматые метели, звонкие капельные кадрили; вижу ту осень, когда город зевнул, утер сладкую слюну, хрустнул суставами и удивленно уставился на шатию-братию, легко и дерзко ломающую его унылый устав; вижу эту самую братию: двух обносившихся головорезов, угрюмого подростка-волчонка и с ними - малолетнюю Тисифону, с рождения лелеявшую месть для своих родственников за то, что природа произвела их на свет не такими же холодными, какими сладила медуз и улиток.

Вижу, как старший брат засучивает рукава и начинает сбивать спесь с безучастной Мельны, в свою очередь совершая обряд отмщения за поколения астраханских пахарей, тихо и безвестно, навеки утратив имена, улегшихся в жирную волжскую землю; вижу, как второй брат - Яков - плывет по жизни, прижав плавники, без усилий и всплесков, словно уснувшая рыба; вижу дерзкого парнишку, смотрящего без презрения только на одного человека в Мельне (братья не в счет) - на Сергея Хайми, докторского сына, исключенного из Петербургского университета за подстрекательство к беспорядкам, того самого Сергея Хайми, который учил его вульгарной политической логике и бойко излагал вечерами sерtem artes liberales; вижу малолетнюю фурию, наказанную за что-то недетским непрощающим разумом. Но остальных заслоняет собой первый - Михаил. Это были его дни - тогда он почти достиг цели, ради которой тратил силы и деньги, ради которой послал к черту родную степь. Ему было двадцать шесть, и его рассудок был обременен только двухклассным начальным училищем - но двигали им те же поршни, что толкали сильных мира, тративших власть и волю на действие, способное впечатать их жизнь в глину земной памяти, для которых иероглиф "я - был" значил куда больше, чем "я есть", потому что они знали: "я - есть" - всего лишь жизнь, а памятное "я был" - это почти бессмертие.