Я, Хранитель Слова, погоняю писателя А. Кима в его состоянии ленивой сонливости, к которому пришел он к своим шестидесяти годам и больше не желает вроде заниматься такой ерундой, как придуманное описание придуманной жизни придуманных людей, то есть творить тройную, вернее, возведенную в третью степень иллюзию майи. А ведь Я отнюдь не подвигал этого почтенного писателя заниматься узаконенным свинством изреченной лжи, — с него, бедняги, довольно и того, что он наворотил за почти сорок лет так называемой творческой деятельности, — и Я хочу подвести его к воротам Свободы, раскрыть их пошире, поставить мужичка в подворотне лицом к Миросвету и дать писателю в зад хорошего пинка. Пусть вылетает из створа ворот, как из пушки, и летит себе он СВОБОДЕН!

Итак, нечего отныне делать вид, что какая-то Татьяна любила Евгения, а он ее не любил, что некий Блум был на похоронах Патрика Дигнама, что княгиня Марья Алексевна… — ничего этого никогда ни под каким видом не было, не хотело быть, не могло быть никоим образом, и слезами больше никогда, никогда над вымыслом не обольюсь, — я СВОБОДЕН! О многообразных человеческих пакостях больше не пекусь, не занимаюсь изобличением мелочного вранья, ибо не хочу. А записывать под неторопливую диктовку Хранителя Слова — или кто Он там — разные байки и причудливые анекдоты — совсем другое дело. Оно, это древнее диктующее начало, само по себе невидимо и неиконографично, как Аллах у мусульман, но за всем этим куражом и бурлеском диктуемых им пассажей встает все-таки некий доступный внутренним очам моего воображения туманный образ… Некий силуэтный портрет анфас, на котором не различить ни глаз, ни носа, ни какого-нибудь индивидуального рисунка лба, выражения лица или особенной, неповторимой черточки от крыла носа к уголку губ… Но все же перед нами возникает прекрасный портрет замечательного существа, очень симпатичного для всех и веселого, не имеющего ни одного врага во всех бытующих в Доме великого Отца нашего одушевленных и неодушевленных, полуодушевленных, химерических и ангельских, твердокаменных и воздушных, бесшумных и громоподобных, мясистых и виртуальных, башкастых с рожками и бородою и головогрудых с длинным усом на каждую из двух сторон от головогруди, шерстистых, лохматых и облезлых, как крысята, прыгучих вверх выше своего роста в двадцать раз и ползающих благодаря волнообразным движениям своего брюха, чихающих, сосущих кровь или соки трав, в воняющих клопами цветах и в цветах, воняющих тухлой рыбой, в чистюлях, грязнулях, скрипулях, шипулях, моргулях, пердулях, мастерах самой меткой и точной стрельбы из бомбарды заднего прохода прямо в нос противнику — ни в ком из перечисленных Он никогда не имел врагов.

Это говорю я, А. Ким, которому Он поручает написать данные строчки. И мне это очень приятно делать, потому что ничего нет более легкого для меня, чем день-деньской сидеть на одном месте и слово за словом нанизывать на длинные, прихотливые ожерелья русских фраз. А они самые запутанные на свете, самые замысловатые и расхерасперистые и разбираться в том, что ты насобирал, чрезвычайно интересно и увлекательно. Ведь я и не заметил, как жизнь прошла за подобным занятием. Но это все просто так — не сказка, стало быть, а присказка, сказка будет впереди.

На полуострове Камчатка было такое место под местным туземным названием Расхерасперистуум, что означает Долина Теплых Ручьев, Текущих в Самих Себя, и это место считалось заколдованным. Может быть, потому, что туда однажды заползли со всех сторон медведи в огромном количестве, — и аборигены, наблюдавшие за долиной со склонов окрестных сопок, могли бы насчитать их тысячами, если бы туземцы умели считать до тысячи. Темно-рыжие пятна зверья, словно раздавленные на стене клопы, сплошь покрывали глинистую поверхность бестравной долины, по которой текло, сверкая на солнце, множество ручьев, и все в одну и ту же сторону, сплетаясь и расплетаясь, словно синие вены на усохшей старческой руке.

В этой долине горячих гейзеров и теплых ручьев мало водилось живности, не росло ягодников, трав береговых и водорослей речных, а серебристого лосося, очень важного жителя Камчатки, там вовсе не замечалось. Однако медведи все равно приперли туда огромной массой бурой, рыжей шерсти, отщипанной на отдельные клочки звериных особей, молчаливых и сосредоточенных в самих себе, словно неисчислимые паломники на земле обетованной. В Долине Теплых Ручьев медведи вовсе не кормились, не дрались за место под солнцем, не устраивали брачных игр для размножения, не купались в теплой воде и не наслаждались жизнью — ничего подобного, внятного и объяснимого в те дни они не делали, а просто вяло бродили, низко опустив головы, обходя друг друга, или стояли на месте, раскачиваясь из стороны в сторону, а некоторые поднимались на задние лапы и, стоя словно деревенские бабы, сложившие руки под грудью, надолго замирали, вглядываясь в какое-то одним им ведомое внутреннее пространство.

Их накапливалось все больше в неширокой большой долине гейзеров, может, и на самом деле тысячи, — фантастически много, и в укромном Расхерасперистууме никогда не могли видеть местные аборигены этих зверей в таком огромном количестве и непонятном состоянии. Глядя на них со склонов высоких сопок, камчадалы с трудом могли поверить в то, что представало их глазам, — эти широко раскоряченные, клопино-бурые и рыжие пятна по всей долине едва заметно шевелились, но не расползались, их прибывало все больше, и в самый непонятный момент, когда уже казалось, что свободной желтой глинистой земли долины намного меньше, чем бурых звериных шкур на ней, и страшно стало, что же произойдет теперь от такого великого скопления — не клопов все-таки, а могучих хищных зверей, отменно раскормленных на рыбном, грибном и ягодном изобилии Камчатки, — наступило полное солнечное затмение.

Вначале было совсем незаметно, что свет ясного полудня начинает понемногу убывать, но вскоре появилось ощущение, словно в небе надвинулись густые тучи а оно оставалось совершенно чистым, и только солнце, белое сверкающее солнце, будто стало намного меньше размером. От него вроде бы остался маленький осколок, который уже не грел — в воздухе сразу потянуло прохладой, словно бы осенней, и над горячими гейзерами и ручьями заметнее заструился пар. И тогда показалось наблюдателям с высокой сопки, что они разгадали причину того, почему медведи пришли в этот день на свое огромное собрание: пришли потому, что звериным наитием своим почувствовали они заранее, как солнце растает в небе, словно кусок льда, и наступит безвременная ночь, должно быть вечная, и станет холодно на земле, и жизнь на ней замерзнет и быстренько уйдет туда, где верхние люди и верхние звери обитают. Однако нижние звери, медведи, на этот раз оказались смекалистее, чем о них думали люди. Когда последняя искорка солнца блеснула и канула во тьму и все исчезло кругом — и вверху, и внизу, оглушительная тишина холодно и тяжко накрыла долину. Медведи в ней засопели, взревели там и тут, замекали, словно горные козлы, и кинулись в теплые водоемы спасаться от холода, устроили в темноте грандиозную возню, отчего и заплескала вода в ручьях и речках, зачмокали горячие трясины, из которых полезли наверх громадные волдыри сероводородных пузырей и стали с громким чмоканьем лопаться на поверхности жидкой глиняной вулканической опары. Какой странный шум поднялся над долиной, о Боже! Какая необычайная, непобедимая бескрайняя тоска навалилась на сердца камчадалов! В темноте полного солнечного затмения, которое они приняли за наступивший конец света, вслушиваясь в рев медведей в долине, туземцы шептали — каждый сам по себе — те последние слова, которыми они выражали свое искреннее, самое глубинное и честное отношению к Тому, Кто на самом верху. Говорили о том, что они думают насчет Хозяина верхнего седьмого неба, где Он существует совсем один и откуда управляет более нижними небесами, а также через их бюрократические ведомства руководит жизнью дна мира — земли. Особенно яростно высказывал свое предсмертное (как он полагал) недовольство один камчадал по имени Сын Кита, в котором жил дух строптивого проповедника Ионы, изгнанного его еврейским Богом на самый дальний край света.

Но через некоторое время стало ясно, что это не конец света — свет и тепло стремительно вернулись вместе с солнцем, которое чуть в другом месте, где угасло, — всего на пядь расстояния в стороне — снова вспыхнуло — вначале точечным острым уколом белого огня, затем все более разгорающимся пламенем белого Божественного фонаря — ибо Солнце есть всего лишь Его фонарь, вывешенный Им в ночи космоса, чтобы жизни земной было светло. Сколько же чудес исходит от одного только этого светоча и непосредственно связано с ним! А сколько таких фонарей у Него! Умолкшие было птицы запели во весь голос, люди вновь подняли головы и посмотрели изменившимися глазами в небо, а распаренные медведи, вылезая из горячих ручьев и озерцов гейзерной долины, буйно встряхивались, на мгновение даже исчезая в облаке водяной пыли, которое вздымали они вокруг себя. Вся долина на некоторое время превратилась в сплошное облако стряхиваемых с медвежьего меха водяных капель, над нею даже вспыхнула радуга! И затем, вновь не издав ни единого друг на друга рыка, лохматые и здоровенные медведи тихо разошлись во все стороны. Они проходили мимо притаившихся в зарослях карликового кедрачника оробевших людей, благодушно и многозначительно поглядывая на них исподлобья, как посетившие святые места пилигримы смотрят на всех встречных, которым ничего не известно про мистические радости паломников, испытанные в местах священного их поклонения.

Маче Тынгре звали того медведя, который напрямую подошел к человеку, Сыну Кита, и спросил его на том едином языке, на котором изъясняются между собою все отдельные сущности в земном мире: «Тебе известно, за что твоего пращура Иону прогнали сюда, на край света?»