Кивком головы он поздоровался со мной и сказал:
— Я насчет той книги. Книга со мной. — Он вынул из полевой сумки книгу, аккуратно обернутую в белый лист ватманской бумаги.
— Пройдем в кабинет, — сказал я. — Тут темновато.
Он снял шинель, обтер подошвы сапог о половик, прошел за мной.
— Я к вам насчет книги, — повторил он.
— Догадываюсь.
— Недобрая книга. Злая книга. Дотошная книга.
— А что случилось?
— Что? Ваш рисунок исчез. А на том месте появилось мое изображение.
— Но при чем тут я?
— Я не к этому. А чтобы разобраться. Должен я уяснить или не должен, прежде чем доложить вышестоящим?
— Почему вы должны докладывать?
— По-вашему, я должен скрыть этот факт от общественности?
— Не знаю. Ведь есть опасность ввести общественность в заблуждение. А вдруг вам показалось?
Он раскрыл книгу на той странице, где лежала закладка — автобусный билет, и показал мне иллюстрацию. Я увидел изображение мальчика с живым смеющимся лицом.
— Это же мальчик, — сказал я.
— Нет, это я. Но в детском возрасте. Дома на стене висит точно такая же фотокарточка.
— А не мог кто-нибудь приклеить ее в ваше отсутствие?
— Потрогайте. Она не приклеена.
— Да, — согласился я, внимательно рассматривая изображение. — Несомненно, напечатано в типографии вместе с книгой.
— Но ведь раньше ее не было. Она появилась потом, когда вы ушли.
— Может, все-таки была, — сказал я. — Страницы склеились, и мы не заметили?
— Хорошо, — согласился лейтенант. — Допускаю. Склеились листы. Но я — то как сюда попал, да еще в школьном возрасте? Объясните.
— Может, не стоит объяснять?
— Почему?
— Существуют и необъяснимые явления. Нужно ждать, пока их объяснит наука.
— Я не могу ждать. Это раз. Мне работать надо. Два. Моя работа не терпит путаницы. Три. Не терпит беспорядка.
— Помилуйте, какой же здесь беспорядок? Книга. Роман с иллюстрациями. Обыкновенное дело. Ну, вкралась опечатка. Это тоже случается. Ваше изображение попало случайно в текст… Снимок-то висит на стене или исчез?
— Висит.
— А среди ваших соседей по квартире нет случайно печатников?
— Соседка работает в типографии.
— А отношения с ней какие?
— Всякие.
— Ну вот и нашли объяснение, — сказал я. — Она или само чудо? Скорей всего она.
— Этому трудно поверить, — возразил лейтенант. — Сначала ваше изображение. Потом мое. Я должен распутать этот узелок. Из-за этой задачки не спал ночь. Рассчитывал на вас. А вы уклоняетесь, хотя вам что-то известно.
— Я не уклоняюсь. Но, поверьте, знаю немного больше вас. Думаю, разгадку нужно искать в содержании самой книги. Вы ее читали?
— Два раза подряд.
— Содержание вам не показалось странным?
— Ничего странного не нашел. Ведь это фантастика. Разве только науки слишком много. Трудновато написана.
— Науки? Но ведь не нашей, не земной, а инопланетной.
— Я не о романе пришел с вами говорить. А об этом изображении, которое… — он махнул рукой. — Извините, если помешал отдыху или работе.
— Ничего! Ничего! Вопрос действительно важный. Такое чувство, что кто-то с нами играет в непозволительную игру.
— Кто-то? Нет, я хочу знать, кто?
— Я тоже хочу.
— Вы с писателем разговаривали? С этим Черноморцевым-Островитянином?
— Постараюсь повидаться. Если что-нибудь узнаю, извещу.
Лейтенант попрощался, но, прежде чем уйти, долго стоял в передней перед репродукцией «Ночного кафе», где безумствовали и неистовствовали взбунтовавшиеся вещи.
— Непорядок, — сказал лейтенант, — беспокойство. Это раз. Время теряю. Два. До следующей встречи.
Придя в гости к старому, еще университетских лет, приятелю, я и не подозревал, что опять войду в соприкосновение с загадкой, мучившей меня вот уже несколько дней.
— Как вы относитесь к творчеству Черноморцева-Островитянина? — спросила меня дочь приятеля, студентка филологического факультета.
Я ответил тихо, чтобы не привлечь внимания других гостей, сидящих за столом:
— Фантастику я читаю только в трамвае. Предпочитаю что-нибудь простое, доступное чувствам человека, мечтающего о спокойном существовании. И кроме того, Черноморцев-Островитянин… Кто ему дал право выступать посредником между нами и будущим?
— Талант.
— А что такое талант? — спросил я студентку.
На ее лице я заметил тень замешательства, недоумения, словно ее ловят на экзамене.
— Талант, — продолжал я, — это яркие, играющие радостью способности. Но в произведениях вашего Островитянина я не вижу ничего радостного. О чем он хочет осведомить нас с вами? О высокоразумных существах с других планет? Он изображает их такими, что мне с ними страшно. А я хочу представлять их себе милыми, простыми, похожими на вас. Я хочу, чтобы между мною и ими был контакт, может, еще больший, чем между мной и вон той дамой, которая сейчас увлеченно рассказывает, как ей неудачно вырвали зуб.
— Контакт? Чего же проще? Черноморцев-Островитянин обещал быть у нас. Мы его ждем. Ведь я пишу о нем дипломную работу.
— Любопытно, — сказал я, — значит, вы знаток его творчества и, вероятно, биографии тоже? Где же он родился?
— В Томске.
— Разве на планете Ин тоже есть Томск?
Гертруда улыбнулась. Но я не был уверен, что она поняла мою шутку. Черноморцева-Островитянина она принимала всерьез.
— Разве на планете Ин тоже есть Томск? — повторил я.
Мои слова прервал приход гостя. Это был он, Черноморцев-Островитянин.
— Приветик, — сказал он и театрально поднял руку, затем приложил ее к тому месту, где сердце.
Кто-то рассказывал мне, что у Черноморцева-Островитянина сердце не с левой, а с правой стороны. Но он приложил руку к левой стороне, всё-таки к левой, а не к правой.
— Приветик, — он кивал всем, и всем улыбался, и кланялся.
Дама, у которой недавно вырвали зуб, повеселела. Впрочем, повеселели все. И особенно Гертруда, дочка моего приятеля.
Гертруда представила меня фантасту.
— Ваш читатель, — сказал я, — и… почитатель.
Я покраснел, как мальчишка. Ведь я не был его почитателем, наоборот. Все, что он писал, мне казалось вульгарным. Но он уже смотрел на меня сверху снисходительным взглядом, как на одну миллионную часть, как на своего читателя, попавшего в расставленные им сети, в сущности, сотканные из очень банальных образов и слов и временами просто из штампов. Нет, он не был хорошим стилистом.
Да, он смотрел на меня сверху вниз и усмехался. Мне почему-то очень захотелось сбить с него спесь или, как в этом году выражались, немножко «ущучить». И я спросил тихо и выразительно:
— А как поживает Диккенс?
На какую-то часть секунды лицо его стало вопрошающе-изумленным и даже озабоченным, но он моментально нашелся:
— Диккенс? Уж если на то пошло, я предпочитаю По или Жюля Верна, но в силу объективных законов времени я не могу передать вам от них привет. Они там, у себя, в прошлом, а мы здесь, за этим милым столом.
За словами в карман он не лез, и мысль его работала четко и быстро. Но ведь я тоже не собирался отступать.
— Не тот Диккенс, который написал «Домби и сын», а тот…
Но Черноморцев уже перебил меня своей скороговоркой:
— Сейчас молодые люди любят стилизовать себя под прошлое. А покопаешься — обычный скучный парень, не пьет, не курит и висит на доске почета.
— На доске Почета?
— А почему бы нет? Выполняет и перевыполняет план. Умеет работать с книгой.
— А все же… Кто он?
— Кто он? Кто я? Кто вы?
Фантаст оглянулся и обратился ласково к Гертруде:
— У вас, Гертрудочка, я бы никогда не спрашивал: кто вы? Вы милое, доброе существо. При вас все становится на свое место, все делается добрым, ясным и понятным, даже непонятное и загадочное.
Пряча истину за шуткой, он покинул нас и подсел к той даме, у которой недавно вырвали зуб.
Социологи предсказывают: через тысячу лет все население планеты будет состоять из одних ученых. Хорошо это или плохо? Не знаю…
За много лет своей работы я привык оценивать людей по тому, что и как они знают. Я приучил себя смотреть на жизнь, словно и она стоит у дверей и ждет своей очереди держать у меня экзамен.
Мысль о том, что все население планеты будет состоять из одних ученых, меня смущает. Пусть больше половины из них будут талантливыми исследователями. Больше половины, но не все.
Однажды я спросил Серегина, любит ли он заниматься самонаблюдением?
— Самонаблюдением? — Он усмехнулся. — Я считаю, что Огюст Конт был прав, когда отрицал его возможность. Конт высмеивал самонаблюдение как нелепую попытку человека заглянуть в окно, чтобы увидеть, как он сам проходит по улице.
— Но ведь Конт ошибался, — сказал я. — Он был типичный метафизик.
— Как бы мне хотелось увидеть себя в окно.
— Но ведь это невозможно.
— Мне почему-то всегда хочется невозможного.
Я посмотрел в окно. И вздрогнул. За окном по улице шел он, словно со мной здесь рядом пребывал кто-то другой.
— Смотрите, — взволнованно сказал я. — Это ведь тоже вы за окном, на тротуаре? Жалко, нет здесь Конта, мы бы его заставили взять свои слова обратно.
— К сожалению, это не я, — ответил Серегин. — Доцент Сидельников. Много бы я дал, чтобы это был не он, а я.
— Вы страдаете, что у вас нет двойника или близнецабрата?
— Нет. Я страдаю от того, что человек не может переступить границ возможного. Я, например, знаю, что если проживу даже девяносто лет, никогда не перекинусь словом с представителем другой логики, другого, внеземного опыта. Слишком велико и бездонно расстояние.
— Не понимаю вашей тоски, — сказал я. — Мне вполне хватает и земных, обыденных собеседников. А когда приходит желание поговорить с кем-нибудь, с кем-нибудь очень умным, я раскрываю том Пушкина, Гегеля или Гете.
— Мне этого маловато, — сказал Серегин.
— Маловато? Как вам не стыдно! Ведь это боги. Ими всегда будет гордиться человечество.
— Вы меня не поняли. Логика Пушкина, Гёте и даже Гегеля наша, земная. А мне хотелось бы встретиться с иным типом мышления, соответствующим иной среде. И сознание, что это невозможно, приводит меня то в отчаяние, то в ярость. Эволюция обманула нас, дав нам разум.
— Почему?
— Весь смысл земной, человеческой цивилизации заключается в том, чтобы состоялся диалог между нами и тем, кому мы можем сказать вы. — Он сделал паузу и продолжал:
— Я не может существовать без ты, мы без вы. Земной разум создан не для монолога, а для диалога. Земное человечество не может остаться вечным Робинзоном на своем крошечном планетном островке. Чтобы сказать ты и услышать ты, Робинзон обучил попугая. Вся наша человеческая культура без диалога с другим разумом — это только попугай, иллюзия, самообман. И я боюсь, что мы навсегда останемся Робинзоном, разговаривающим с самим собой и с попугаем.
— Мне не совсем понятна ваша мысль, Серегин. Ведь человечество — это миллиарды индивидуумов, беспрерывно общающихся друг с другом. Как можно человечество сравнить с Робинзоном?
— Мы говорим о разных вещах. Законы логики, законы мышления объединяют одного и всех, делают одним коллективным целым. Логика не может быть индивидуальной. Только она и делает всех людей такими похожими друг на друга.
— Вы думаете, что может существовать другая логика, не имеющая ничего общего с нашей?
— А почему бы нет?
И он замолчал. Молчал и я. Вероятно, мы оба думали об одном и том же — о логике иного типа.
Потом я спросил Серегина, не потому ли он так интересуется теорией информации, семиотикой, а также эмоциональным мышлением древних и первобытных народов. Он ответил:
— Да.
Коротко, категорично и чуточку сердито. Впрочем, на что он сердился? На земную, слишком привычную логику или только на меня?
Я всегда плохо понимал людей моложе себя на двадцать или тридцать лет. Даже самые примитивные из них, вроде Мокрошейко, ставили меня в тупик. Но Серегин, этот энтузиаст семиотики, влюбленный в египетские иероглифы, в древнейшие идеографические формы клинописных знаков, мечтавший о встрече с представителем иной логики, казался мне чем-то вроде нового Фауста. Ведь Фауст вместе со своим создателем, Гёте, тоже мечтал о невозможном.
Если общество через тысячу лет будет состоять из таких, как Серегин, я, пожалуй, сочту возможным примириться с предсказанием социологов.
У меня бедное воображение. Когда я пытаюсь представить себе население планеты, состоящее из докторов наук и член-корров, я мысленно вижу Академический городок в Комарове, увеличенный до сверхземных размеров.
Но стоит мне взглянуть на Серегина, как все это исчезает. Серегин несет с собой возможность иного мира, иной среды, иного измерения.
Я открываю дверь. Входит Серегин. В руке у него книга. А на лице насмешливо-изумленное выражение, словно ему только что довелось быть свидетелем чего-то необычайного.
— Ну, что? — спросил я. — Увидели самого себя, глядя в окно?
— Не себя, а вас.
— Где?
— В книге, не имеющей к вам никакого отношения. В фантастическом романе Черноморцева-Островитянина.
— А где вы приобрели эту новинку?
— В книжном магазине на Большом, у красивого элегантно-старомодного продавца, чем-то похожего на Диккенса.
— Тогда все понятно, — пробормотал я.
— Если вам понятно, то вы великий детерминист. А меня, признаюсь, это ошеломило. Причем тут вы? В книге ваше изображение.
Мы прошли в кабинет и сели на большой кожаный диван, и Серегин раскрыл книгу в том месте, где была закладка.
— Что такое? Куда он исчез? Может, не там положил закладку?
Он стал перелистывать книгу, разыскивая рисунок, а я терпеливо ждал, зная, что он его найдет, но не сразу.
— Не спешите, — сказал я. — Страницы слиплись. Найдется. Не сомневаюсь. Но чем вы объясните эту нелепость — хулиганством, непозволительной дерзостью художника?
— Об этом я пришел спросить вас. Вам что-нибудь известно?
— Известно.
— Что?
— Я не более чем знак, буква, иероглиф. Мое изображение — это символ, с помощью которого представитель внеземного мышления пожелал войти в логический контакт с вами. Вы мечтали о таком собеседнике. И вот он начал с вами беседу.
— Вы шутите?
— Я абсолютно серьезен.
— А где же он, этот собеседник?
— Недалеко отсюда!
— В нескольких десятках световых лет?
— Да нет! Рядом. На Большом, в том самом магазине, где вы купили книгу.
— Уж не этот ли продавец, кокетничающий своим нелепым и случайным сходством с Диккенсом?
— Не думаю, чтоб сходство было случайное. Там, откуда он к нам явился, слишком большой порядок, чтобы дать свободу случаю для его игры.
— Значит, он актер, загримированный под Диккенса?
— Актер? Нет, скорее гениальный режиссер или бог, создавший самого себя, а заодно и своего земного напарника Черноморцева-Островитянина. Впрочем, вам лучше все это узнать из первоисточника. Внеземной разум вошел в контакт с вами с помощью этой иллюстрации. Поищите, может, уже нашлась?
Серегин снова раскрыл книгу, и лицо его побледнело. Он едва произнес:
— Смотрите, ведь это, кажется, я?
Да, это был он, словно вдруг раздвоился. Он был здесь, рядом со мной и там, на странице книги, но не иллюстрация, а живой, уменьшенный в несколько сот раз.
Мы оба с ужасом глядели на этот странный феномен. Минута длилась, длилась, как будто уже наступила вечность. Затем произошла метаморфоза. Уменьшенный дубликат Серегина превратился в иллюстрацию, — слившись со страницей.
— Мираж! Галлюцинация! Обман зрения! — сказал Серегин, обращаясь не столько ко мне, сколько к самому себе.
— Не только, — возразил я. — Это нечто иное, большее.
— А что именно?
— Задайте этот вопрос тому, у кого вы купили книгу. До Большого проспекта, где этот магазин, десять минут ходьбы. Сейчас четверть восьмого. Магазин закрывается в восемь. Торопитесь. Если он не очень занят, вы успеете получить ответ.
Серегин схватил книгу, сорвался с места и побежал.
— После разговора заходите ко мне, — крикнул я ему, закрывая за ним дверь. — Мне тоже интересно.
Я ждал его, посматривая на часы. Ждать пришлось недолго — минут двадцать, не больше. Серегин был по-прежнему бледен. Рука его судорожно сжимала книгу.
— Ну, что он сказал вам? — спросил я.
— Я его не застал. Магазин уже закрыт. Мы забыли, что перед выходным днем он закрывается на час раньше.
— Будем ждать еще сутки.
— Мне предстоит бессонная ночь. Разве смогу я уснуть после всего, что видел сегодня?
— Ерунда, — успокаивал я. — Не взвинчивайте себе нервы. Все придет в норму. Я уже не первый раз встречаюсь с этим феноменом. Да и чего волноваться? Представитель внеземного разума продает книги, состоит в профсоюзе, платит членские взносы, несомненно, он прописан и имеет адрес. У него есть паспорт, стаж, все есть, что полагается… Магазин открывают в одиннадцать. Покупателей в этот час немного. Отзовите его в сторонку, словно хотите узнать о поступлении дефицитной книги. Он к этому привык. А вы назовите свое имя, специальность и смело спрашивайте. Он человек скромный, деликатный, интеллигентный. Если сочтет нужным, ответит.