— Ну, однако, из вашей-то школы выходили и иные люди, не все о маврских династиях размышляли, а тоже и действовали, — заметил Зарницын.

— А, а! Нет, батюшка, — извините. То совсем была не наша школа, — извините.

— Конечно, — в первый раз проронил слово Вязмитинов.

— Точно, виноват, я ошибся, — оговорился Зарницын.

— А теперь вон еще новая школа заходит, и, попомните мое слово, что скоро она скажет и вам, Алексей Павлович, и вам, Николай Степанович, да даже, чего доброго, и доктору, что все вы люди отсталые, для дела не годитесь.

— Это несомненно, — заметил опять Вязмитинов.

— Да вот вам, что значит школа-то, и не годитесь, и пронесут имя ваше яко зло, несмотря на то, что директор нынче все настаивает, чтоб я почаще навертывался на ваши уроки. И будет это скоро, гораздо прежде, чем вы до моих лет доживете. В наше-то время отца моего учили, что от трудов праведных не наживешь палат каменных, и мне то же твердили, да и мой сын видел, как я не мог отказываться от головки купеческого сахарцу; а нынче все это двинулось, пошло, и школа будет сменять школу. Так, Николай Степанович?

— По-моему, так.

— А так, так наливай, Женни, по другому стаканчику. Тебе, я думаю, мой дружочек, наскучил наш разговор. Плохо мы тебя занимаем. У нас все так, что поспорим, то будто как и дело сделаем.

— Напротив, папа, зачем вы так думаете? Меня это очень занимает.

— Да! Вон видите, школа-то: месяца нет как с институтской скамьи, а ее занимает. Попробуйте-ка Оленьку Розанову таким разговором занять.

— Ну еще кого вспомнили!

— Чего, батюшка мой? Она ведь вон о самостоятельности тоже изволит рассуждать, а муж-то? С таким мужем, как ее, можно до многого додуматься.

— Да что ж это он хотел быть, а не идет? — заметил Зарницын.

— Идет, идет, — отвечал из передней довольно симпатичный мужской голос, и на пороге залы показался человек лет тридцати двух, невысокого роста, немного сутуловатый, но весьма пропорционально сложенный, с очень хорошим лицом, в котором крупность черт выгодно выкупалась силою выражения. В этом лице выражалась какая-то весьма приятная смесь энергии, ума, прямоты, силы и русского безволья и распущенности. Доктор был одет очень небрежно. Платье его было все пропылено, так что пыль въелась в него и не отчищалась, рубашка измятая, шея повязана черным платком, концы которого висели до половины груди.

— А мы здесь только что злословили вас, доктор, — проговорил Зарницын, протягивая врачу свою руку.

— Да чем же вам более заниматься на гулянках, как не злословием, — отвечал доктор, пожимая мимоходом поданные ему руки. — Прошу вас, Петр Лукич, представить меня вашей дочери.

— Женичка! — наш доктор. Советую тебе заискать его расположение, человек весьма нужный, случайный*.

— Преимущественно для мертвых, с которыми имею постоянные дела в течение пяти лет сряду, — проговорил доктор, развязно кланяясь девушке, ответившей ему ласковым поклоном.

— А мы уж думали, что вы, по обыкновению, несдержите слова, — заметил Гловацкий.

— Уж и по обыкновению! Эх, Петр Лукич! Уж вот накого бог-то, на того и добрые люди. Я, Евгения Петровна, позвольте, уж буду искать сегодня исключительно вашего внимания, уповая, что свойственная человечеству злоба еще не успела достичь вашего сердца и вы, конечно, не найдете самоуслаждения допиливать меня, чем занимается весь этот прекрасный город с своим уездом и даже с своим уездным смотрителем, сосредоточивающим в своем лице половину всех добрых свойств, отпущенных нам на всю нашу местность.

Женни покраснела, слегка поклонилась и тихо проговорила:

— Прикажете вам чаю?

— В награду за все перенесенные мною сегодня муки, позвольте, — по-прежнему несколько театрально ответил доктор.

— Где это вас сегодня разобидели? — спросил смотритель.

— Везде, Петр Лукич, везде, батюшка.

— А например?

— А например, исправник двести раков съел и говорит: «не могу завтра на вскрытие ехать»; фельдшер в больнице бабу уморил ни за што ни про што; двух рекрут на наш счет вернули; с эскадронным командиром разбранился; в Хилкове бешеный волк человек пятнадцать на лугу искусал, а тут немец Абрамзон с женою мимо моих окон проехал, — беда да и только.

Все, кроме Женни, рассмеялись.

— Да, вам смех, а мне хоть в воду, так в пору.

— Что ж вы сделали?

— Что? Исправнику лошадиную кладь закатил* и сказал, что если он завтра не поедет, то я еду к другому телу; бабу записал умершею от апоплексического удара, а фельдшеру дал записочку к городничему, чтобы тот с ним позанялся; эскадронному командиру сказал: «убирайтесь, ваше благородие, к черту, я ваших мошенничеств прикрывать не намерен», и написал, что следовало; волка посоветовал исправнику казнить по полевому военному положению, а от Ольги Александровны, взволнованной каретою немца Ицки Готлибовича Абрамзона, ушел к вам чай пить. Вот вам и все!

— Распоряжения все резонные, — заметал Зарницын.

— Ну, какие есть: не хороши, другие присоветуйте.

— Фельдшера поучат, а он через полгода другую бабу отравит.

— Через полгода! Экую штуку сказал! Две бабы в год — велика важность. А по-вашему, не нового ли было бы требовать?

— Конечно.

— Ну нет, слуга покорный. Этот пару в год отравит, а новый с непривычки по паре в месяц спустит. — Что, батюшка, тут радикальничать-то? Лечить нечем, содержать не на что, да что и говорить! Радикальничать, так, по-моему, надо из земли Илью Муромца вызвать, чтобы сел он на коня ратного, взял в могучие руки булаву стопудовую да и пошел бы нас, православных, крестить по маковкам, не разбирая ни роду, ни сану, ни племени. — А то, что там копаться! Idem per idem[5] — все будем Кузьма с Демидом. — Нечего и людей смешить. Эх, не слушайте наших мерзостей, Евгения Петровна. Поберегите свое внимание для чего-нибудь лучшего. Вы, пожалуйста, никогда не сидите с нами. Не сидите с моим другом, Зарницыным, он затмит ваш девственный ум своей туманной экономией счастья; не слушайте моего друга Вязмитинова, который погубит ваше светлое мышление гегелианскою ересью; не слушайте меня, преподлейшего в сношениях с зверями, которые станут называть себя перед вами разными кличками греко-российского календаря; даже отца вашего, которому отпущена половина всех добрых качеств нашей проклятой Гоморры*, и его не слушайте. Все вас это спутает, потому что все, что ни выйдет из наших уст, или злосмрадное дыхание антихристово, или же хитросплетенные лукавства, уловляющие свободный разум. Уйдите от нас, гадких и вредных людей, и пожалейте, что мы еще, к несчастию, не самые гадкие люди своего просвещенного времени.

— Уйди, уйди, Женичка, — смеясь проговорил Гловацкий, — и вели давать, что ты там нам поесть приготовила. Наш медицинский Гамлет всегда мрачен…

— Без водки, — чего ж было не договаривать! Я точно, Евгения Петровна, люблю закусывать и счел бы позором скрыть от вас этот маленький порок из обширной коллекции моих пороков.

Женни встала и вышла в кухню, а Яковлевич стал собирать со стола чай, за которым, по местному обычаю, всегда почти непосредственно следовала закуска.

Глава тринадцатая

Нежданный гость

В то же время, как Яковлевич, вывернув кренделем локти, нес поднос, уставленный различными солеными яствами, а Пелагея, склонив набок голову и закусив, в знак осторожности, верхнюю губу, тащила другой поднос с двумя графинами разной водки, бутылкою хереса и двумя бутылками столового вина, по усыпанному песком двору уездного училища простучал легкий экипажец. Вслед за тем в двери кухни, где Женни, засучив рукава, разбирала жареную индейку, вошел маленький казачок и спросил:

— Дома ли Евгения Петровна?

— Дома, — ответила Женни, удивленная, кто бы мог о ней осведомляться в городе, в котором она никого не знает.

— Это вы-с? — спросил, осклабившись, казачок.

— Я, я, — кто тебя прислал?

— Барышня-с к вам приехали.

— Какая барышня?

— Барышня, Лизавета Егоровна-с.

— Лиза Бахарева! — в восторге воскликнула Женни, бросив кухонный нож и спеша обтирать руки.

— Точно так-с, они приехали, — отвечал казачок.

— Боже мой! где же она?

— На кабриолетке-с сидят.

Женни отодвинула от дверей казачка, выбежала из кухни и вспорхнула в кабриолет, на котором сидела Лиза.

— Лиза! голубчик! дуся! ты ли это?

— А! видишь, я тебе, гадкая Женька, делаю визит первая. Не говори, что я аристократка, — ну, поцелуй меня еще, еще. Ангел ты мой! Как я о тебе соскучилась — сил моих не было ждать, пока ты приедешь. У нас гостей полон дом, скука смертельная, просилась, просилась к тебе — не пускают. Папа приехал с поля, я села в его кабриолет покататься, да вот и прикатила к тебе.

— Будто так?

— Право.

Девушки рассмеялись, еще раз поцеловались и обе соскочили с кабриолета.

— Я ведь только на минуточку, Женни.

— Боже мой!

— Ну да. Какая ты чудиха! Там ведь с ума посходят.

— Ну пойдем, пойдем.

— А вы еще не спите?

— Нет, где же спать. Всего девять часов, и у нас гости.

— Кто?

— Учителя и доктор.

— Какой?

— Розанов, кажется, его фамилия.

— Говорят, очень странный.

— Кажется. А ты от кого слышала?

— Мы с папой ходили навещать этого меревского учителя больного, — он очень любит этого доктора и много о нем рассказывал.

— А что этот учитель, лучше ему?

— Да лучше, но он все ждет доктора. Впрочем, папа говорил, что у него сильный ушиб и простуда, а больше ничего.

Девушки перешли через кухню в Женину комнату.

— Ах, как у тебя здесь хорошо, Женни! — воскликнула, осматриваясь по сторонам, Лиза.

— Да, — я очень довольна.

— А я пока очень недовольна.

— У тебя хорошая комната.

— Да, хорошая, но неудобная, проходная.

— Папа! у нас новый гость, — крикнула неожиданно Гловацкая.

— Кто, мой друг?

— Отгадайте!

— Ну, как отгадаешь.

— Мой гость, собственно ко мне, а не к вам.

— Ну, теперь и поготово не отгадаю.

Женни открыла двери, и изумленным глазам старика предстала Лиза Бахарева.

— Лизанька! с кем вы, дитя мое?

— Одна.

— Нет, без шуток. Где Егор Николаевич?

— Дома с гостями, — отвечала, смеясь, Лиза.

— В самом деле вы одни?

— Ах, какой вы странный, Петр Лукич! Разумеется, одна, с казачком Гришей.

Лиза рассказала, как она приехала в город, и добавила, что она на минуточку, что ей нужно торопиться домой.

Смотритель взял Лизу за руки, ввел ее в залу и познакомил с своими гостями, причем гости ограничивались одним молчаливым, вежливым поклоном.

— Не хочешь ли чаю, покушать, Лиза? Съешь что-нибудь; ведь это я хозяйничаю.

— Ты! Ну, для тебя давай, буду есть.

Девушки взяли стулья и сели к столу.

— Как у вас весело, Петр Лукич! — заметила Лиза.

— Какое ж веселье, Лизанька? Так себе сошлись, — не утерпел на старости лет похвастаться товарищам дочкою. У вас в Мерев е, я думаю, гораздо веселее: своя семья большая, всегда есть гости.

— Да, это правда, а все у вас как-то, кажется, веселее выглядит.

— Это сегодня, а то мы все вдвоем с Женни сидели, и еще чаще она одна. Я, напротив, боюсь, что она у меня заскучает, журнал для нее выписал. Мои-то книги, думаю, ей не по вкусу придутся.

— У вас какие больше кнцги?

— Разный специальный хлам, а из русских только исторические.

— А у нас целый шкаф все какой-то допотопной французской беллетристики, читать невозможно.

— А я часто видал, что ваши сестрицы читают.

— Да, они читают, а мне это не нравится. Мы в институте доставали разные русские журналы и все читали, а здесь ничего нет. Вы какой журнал выписали для Женни?

— «Отечественные записки»*, — старый журнал и все один и тот же редактор, при котором покойный Белинский писал.

— Да, знаю. Мы всё доставали в институте: и «Отечественные записки», и «Современник»*, и «Русский вестник»*, и «Библиотеку»*, все, все журналы. Я просила папу выписать мне хоть один теперь, — мамаша не хочет.